Натан Щаранский: «Я был самым наблюдаемым человеком в СССР — постоянно находился под колпаком КГБ»
Бульвар Гордона
У него обаятельная улыбка, глубокие внимательные глаза, в которых отчаянно скачут чертики, и смешные — без дураков! — шутки. Натан Борисович Щаранский совершенно не похож на человека, отсидевшего в советском ГУЛАГе девять лет: ни озлобленности, ни угрюмости. Он даже утверждает, что чувствует себя моложе своих 61-го ровно на срок заключения — будто вошел в потустороннее, тюремное измерение, где биологические и все прочие часы останавливаются, а потом в той же точке отсчета вынырнул в светлый и радостный мир.
«Легенда советского диссидентства», «еврейский граф Монте-Кристо» — биографы на восторженные эпитеты в его адрес не скупятся, но дифирамбы, — вполне заслуженные! — которые должны бы пролиться бальзамом на душу и сердце бывшего узника, скатываются со Щаранского, как капли дождя с его знаменитой (при ближайшем рассмотрении весьма смахивающей на нимб) лысины...
Посмеиваясь, Натан Борисович вспоминает, как однажды в Нью-Йорке привел своих дочерей Рахель и Хану на площадь перед Штаб-квартирой ООН. «Здесь на огромном митинге в защиту советских евреев выступала ваша мама, — сказал он, после чего показал на столб: — А тут начинается улица имени вашего папы». Девчонки слушали легендарного отца вполуха и вдруг с воплем: «Ой, какая хорошая кошечка!» ринулись совершенно в другую сторону. Мудрый Щаранский совсем не расстроился: жизнь есть жизнь — у каждого поколения своя шкала ценностей и свои герои...
В историю Натан Борисович вошел абсолютно непреднамеренно — просто у него, рожденного в один год с государством Израиль, карма такая. Этого недюжинной воли человека можно сравнить с маленьким Давидом, который, превозмогая страх, бросил вызов огромному, жуткому коммунистическому Голиафу и неожиданно для всех победил.
На стороне советской власти были могучий репрессивный аппарат и пропагандистская машина, немедленно объявившая отщепенца шпионом, негодяем, злодеем и заодно спекулянтом, на КГБ работали сотни тысяч старательных подручных... Щаранский же мог рассчитывать исключительно на свой острый аналитический ум да на любовь жены, с которой совершил еврейский религиозный обряд бракосочетания хупу за день до ее отъезда на ПМЖ в Израиль.
Кстати, хотя, по официальной версии, шпионские услуги зарубежными спецслужбами щедро оплачивались, КГБ почему-то не искал у моего собеседника тайники с припрятанными иудиными долларами — по воспоминаниям знакомых, 29-летний Анатолий не имел ни кола ни двора. Из одежды у него была пара брюк со стареньким свитером, рваный пиджак да куцее пальтецо, из имущества — стопка книг и транзистор, который он привык слушать несколько раз в день. С этим багажом гордый еврей и кочевал по квартирам друзей, зарабатывая на жизнь уроками физики и английского. Зато он очень дорожил дружбой с видными правозащитниками Еленой Боннэр, Юрием Орловым, Андреем Амальриком и был с ними, несмотря на разницу в возрасте, на ты — в знак диссидентского братства.
Тюрьма его не сломала, не унизила и не раздавила — окончательно сформировала и закалила. «Просыпаюсь: здрасьте, нет советской власти», — этим незатейливым стишком политзек Щаранский встречал каждый новый день, когда вертухаи, включая погромче радио, будили заключенных звуками гимна. Этими же словами, только переведенными на иврит, он и его дочери приветствовали друг друга спустя много лет.
Его освободили на мосту Глинике, на границе Западного и Восточного Берлина, где когда-то состоялся обмен американского летчика Пауэрса на советского разведчика Абеля. «Извини, я немного задержался», — сказал он жене. Еще бы — обещал приехать к ней через несколько месяцев, а встретились они лишь спустя 12 лет.
К сожалению, до этого дня не дожил его отец Борис Моисеевич... Щаранский-старший, в послевоенные годы работавший в газете «Социалистический Донбасс», чрезвычайно гордился, что по его сценарию великий украинский режиссер Александр Довженко снял в 1927 году фильм «Сумка дипкурьера», но так и не узнал, что знаменитой его фамилия станет благодаря младшему сыну.
«Чем меньше ты будешь думать о себе как об исторической личности, тем лучше», — сказал в одном из недавних интервью Натан Борисович. Это его право, но наш нравственный долг — помнить всех, кто, не щадя жизни, приближал украинскую независимость. Мне, например, очень жаль, что на доме в центре Донецка, где прошло детство Щаранского и где ковался этот стальной характер, до сих пор нет даже неприметной таблички...
«СКАЗАТЬ, ЧТО, ЖИВЯ В ДОНБАССЕ, Я СЛЫШАЛ СЛОВО «ЖИД» ЛИШЬ ОДНАЖДЫ, — ЭТО УЖЕ ЧЕРЕСЧУР»
— Доброе утро, Натан Борисович: здорово, что мы встречаемся с вами здесь, в Иерусалиме. Помню, лет 10 назад, когда вы приезжали в Киев, я присутствовал на вашей публичной лекции, и она произвела на меня неизгладимое впечатление. Вы в моем понимании настоящий герой, который не просто в одиночку выдержал сражение с мощной советской системой, но и вышел из нее победителем. Еще в детстве я много о вас слышал, позднее читал ваши книги, но называют вас всюду по-разному: то Анатолий, то Натан... Как же к вам правильно обращаться — внесите, пожалуйста, ясность!
— История вообще любопытная. Видите ли, когда в 48-м году я родился, дедушка очень хотел, чтобы в честь прадедушки меня назвали Натаном, но тогда, в разгар антисемитских гонений, родители побоялись дать мне столь вызывающее еврейское имя. Папа с мамой уговорили деда, что Анатолий — это все равно что Натан...
— ...и он поверил?
— Ну, не совсем — все равно меня звал Натанчиком, хотя в метрике было написано: «Анатолий». Только вернувшись к своим корням, я с радостью взял себе имя, предназначенное изначально.
— Вы родились в добропорядочной, правильной, лояльной к советской власти семье: отец — журналист, член КПСС, на фронте был комиссаром, мать — экономист. Страна дала вам хорошее образование: получив золотую медаль в школе, вы окончили МФТИ — Московский физико-технический институт, куда людям с вашей пятой графой вход был заказан категорически. Вы что, были слишком талантливы?
— Вообще-то, от всех хороших еврейских мальчиков и девочек я не отличался ничем, а единственным, что как-то связывало нас с еврейством (мы же не знали о своих корнях ничего!), был антисемитизм. Чтобы не слишком от него страдать, следовало стать хорошим специалистом, и мы с молоком матери впитывали, что именно в силу национальной принадлежности должны очень постараться и быть в своей профессии лучшими: в шахматах, в математике, в физике, в музыке, в танцах — да в чем угодно!
С детства я мечтал стать чемпионом мира по шахматам, а когда понял, что цель эта недостижима (можно, согласитесь, быть замечательным шахматистом, но не чемпионом!), задумался о том, где могу преуспеть больше. Занимался физикой, математикой, но, как потом оказалось, наибольших успехов (смеется) достиг в тюрьме.
— После учебы в престижнейшем вузе вы получили распределение в Московский институт нефти и газа, куда опять-таки попадал далеко не каждый...
— Смотрите, с одной стороны, все вроде бы шло благополучно...
— ...более чем!..
— ...и действительно, я побеждал на математических и физических олимпиадах, поступил в МФТИ, довольно успешно учился... Лишен был только двух вещей: свободы и национальности, то есть какого-либо знания о самом себе, о своем народе и его прошлом, и если свою принадлежность к евреям вначале ощущал из-за антисемитизма, то отсутствие свободы тяготило всегда.
Лояльным советским человеком я стал в день, когда умер Сталин. До сих пор помню траурную музыку из репродукторов и на улицах — портреты вождя в черной каемке: огромные такие — в 10, наверное, человеческих ростов (рост у меня и тогда был маленький). Когда я пришел из детского садика в нашу коммунальную квартиру, папа отозвал нас с братом, чтобы соседи, не дай Бог, не услышали, в сторону и объяснил, что Сталин был страшный палач и убил много людей, что мы, евреи, тоже были на очереди — нас собирались выселить куда-то в Сибирь или в Казахстан, но теперь, — подытожил он, — ничего этого не будет, потому что тиран умер. «Запомните, — велел папа, — на всю жизнь, что произошло чудо: эта смерть нас спасла, но никому этого не говорите и делайте то же, что и все».
— Представляю: вам пять лет...
— ...а моему старшему брату Лене семь... На следующий день я отправился в детский сад, где вместе со всеми плакал и пел: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», но одновременно помнил, что произошло чудо и нужно благодарить судьбу за то, что «великий гений» скончался.
— Первый урок двойной морали...
— Вот так началась моя жизнь лояльного советского человека, который знает, что есть правда для всех (голосует, как надо, читает лишь то, что позволено, говорит то, что разрешено) и есть правда для семьи, для друзей — то есть истина. Это раздвоение мне мешало всегда, практически всю свою жизнь я чувствовал себя внутренним диссидентом, но это вышло наружу, когда обнаружилось, что у меня есть и история, и народ, и традиции — словом, есть мне за что бороться.
— Тем не менее в одной из ваших интернет-биографий я прочитал, будто в молодости вы были уверены, что антисемитизм в Советском Союзе был изжит, когда победила Октябрьская революция, а слово «жид» в юные годы слышали лишь однажды...
— Ну нет: сказать, что, живя в Донбассе, я слышал слово «жид» однажды, — это уже чересчур... Да, по отношению ко мне его действительно не употребляли, но положение мое было куда благополучнее, чем у других... Перспективный молодой человек, со всеми ладит...
Был только один инцидент, когда мне пришлось за свое национальное достоинство драться, но антисемитизм присутствовал в моей жизни незримо, поскольку в доме постоянно велись разговоры о том, куда еврей может пойти, а куда нет, оставят маму или папу на работе при очередной реорганизации или в этом министерстве уже и так слишком много евреев, поэтому их начнут увольнять... Эти рассуждения сопровождали меня с самого детства, поэтому официально антисемитизма вроде и не было, но фактически приходилось все время ломать голову над тем, как обойти налагаемые им ограничения.
«ВЕДЯ ЖИЗНЬ ПРЕУСПЕВАЮЩЕГО СОВЕТСКОГО ЧЕЛОВЕКА, Я ПРЕЗИРАЛ СЕБЯ ЗА МАЛОДУШИЕ»
— И все-таки — я свою мысль конкретизирую — вы принадлежали к прослойке людей преуспевших: золотая медаль в школе, вожделенное распределение на работу в столичный институт, многообещающий старт в науке — ну о чем еще можно мечтать? Что же вам так не сиделось на месте? Почему вы начали бороться с советской властью и за что, собственно говоря, ее невзлюбили?
— В науку — открою секрет — я ушел, пытаясь защитить свою свободу...
— Это была внутренняя эмиграция?
— Совершенно верно, я тешил себя надеждой, что, когда стану большим ученым, мое двоемыслие, необходимость постоянно говорить не то, что думаешь, исчезнет, потому что передо мной откроется мир вечных и абсолютных истин.
Помню, как потряс меня поступок академика Сахарова, который со временем стал моим моральным учителем (я бы даже сказал — моим раввином, но он не был евреем). Главный ученый Советского Союза, осыпанный наградами и уважаемый коллегами (мы в физтехе, где я тогда учился, хорошо знали, что этот человек для страны сделал), обратился к руководству СССР с открытым письмом. Андрей Дмитриевич предостерегал партийных руководителей, что отсутствие свободы мысли неизбежно ведет к стагнации, что на самом деле у нас не прогресс, а псевдоразвитие и с годами общество будет отставать все больше. Он доказывал, что невозможно, запрещая свободомыслие, в то же время развивать науку и общественную жизнь, и понятно, что после того, как Сахаров высказал наболевшее, его научная карьера закончилась.
Его пример произвел на меня огромное впечатление. «Смотри, — сказал я себе, — ты хочешь пробиться наверх и таким образом успокоиться, стать свободным, но вот человек, который находится на самом верху этой пирамиды и тем не менее понимает, что несвободен. Внутренняя несвобода, выходит, останется с тобой всегда, и если Сахаров осмелился сказать вслух то, о чем думает, лишь сейчас, когда большая часть жизни уже позади, тебе лучше сделать это раньше».
Это, Дмитрий, с одной стороны, а с другой — на меня очень серьезно повлияли события после Шестидневной войны. Тогда СССР уже предвкушал победу дружественных арабских стран над молодым еврейским государством, но врагов, мечтавших его уничтожить, Израиль разгромил в пух и прах. Тем самым он как бы унизил честь советского оружия, но вдруг я с удивлением обнаружил, что окружающие начали уважать меня больше, и даже антисемитские анекдоты изменились: вместо евреев-трусов и паразитов, у которых на уме только деньги, в них стали фигурировать евреи-наглецы, хулиганы, которые дают сдачи.
В такие минуты отчетливо понимаешь, что, хочешь того или нет, но для людей вокруг, для всего мира ты связан с Израилем, и когда это государство отстаивает свое право на жизнь, оно борется и за твое личное достоинство. Это казалось странным, потому что мы были совершенно ассимилированными евреями и почти ничего про нашу собственную историю не знали, но, оказалось, в глазах других каждый из нас все равно неотделим от Израиля, и рано или поздно появляется желание выяснить, что же эта связь — почти мистическая, неощутимая, — означает.
В подполье начинаешь читать, изучать прошлое своего народа, и вдруг тебе открывается, что ты — наследник потрясающей истории, которая началась тысячи лет назад, когда евреи пытались освободиться от рабства, совершив исход из Египта, и продолжается по сей день, что ты пассивный или активный, но участник этой борьбы. Более того, существует, во-первых, солидарность евреев всего мира, а во-вторых, государство, которое тебя ждет, и когда к тебе возвращаются национальная гордость и ощущение связи с историей, это придает силы бороться за свободу, за право говорить то, что думаешь, и выражать солидарность с людьми, которые борются за права человека.
Так я одновременно приобрел две вещи: свободу и национальность, и со временем стал споуксменом — пресс-секретарем Движения за права человека и Еврейского движения.
— Признайтесь, Натан Борисович, советская власть была вам противна?
— Да, я ее не любил. Считал, что она очень лживая, лицемерная, демагогическая, ограничивает мою свободу и заставляет меня «жить по лжи» (перефразируя известное выражение Солженицына), поэтому, ведя жизнь преуспевающего советского школьника, студента, молодого ученого, шахматиста и так далее, в каком-то смысле я презирал себя за малодушие, за то, что не говорю того, что действительно думаю, — например, про эту самую власть.
«ЛУЧШИЙ СПОСОБ БОРОТЬСЯ ЗА ВСЕОБЩЕЕ РАВЕНСТВО — ДУМАТЬ В ПЕРВУЮ ОЧЕРЕДЬ О СЕБЕ, О СВОЕЙ СЕМЬЕ И О СВОЕМ НАРОДЕ»
— После перестройки открылись архивы и выяснилось, что в начале ХХ века столь нелюбимую вами советскую власть задумывали и насаждали, причем кроваво, насильно, в основном люди еврейской национальности. Вас этот парадокс не занимал?
— Это очень важная часть нашей истории, и я, кстати, много пишу о ней в своих книгах, потому что нахожу ее интересной.
— Почему же так получилось?
— Многие из наших дедушек (пусть даже и не мой лично), увлеченные в преддверии большевистских волнений и революции идеями всеобщего равенства, почувствовали, что наконец-то могут уйти от узких интересов своего местечка, своего маленького народа и бороться за светлое будущее всего человечества...
— ...и заболели...
— Их воодушевляло, что на евреев, слава Богу, перестали смотреть как на какое-то ничтожное племя, что они теперь часть огромного мира равных. В итоге, как оказалось, эти люди помогли создать один из самых чудовищных режимов, который, в конце концов, уничтожил и их тоже, но главное — стал угрозой для остальных стран. В этом плане опыт Израиля прямо противоположен: из большого мира без равенства для всех мы вернулись обратно к своим истокам, к своему народу и обрели достаточно сил, чтобы бороться за себя, за других евреев и вообще за людей.
В конце концов, победа советских евреев, ознаменовавшаяся крушением железного занавеса, привела к тому, что весь мир вздохнул с облегчением. Этот пример я часто использую как доказательство того, что лучший способ бороться за всеобщее счастье — думать в первую очередь о себе, о своей семье, о своем народе и через эти вроде бы частные вопросы идти к пониманию глобальных проблем, ко всеобщей солидарности, но никак не наоборот.
— Очень человечная мысль, между прочим... В начале 70-х годов в СССР началась еврейская эмиграция на землю обетованную — я помню, как многие уезжали налегке, порою с одним чемоданчиком, лишь бы поскорее, пока власти не передумали. Вы, насколько я знаю, в 73-м году тоже подали заявление на выезд, но как человеку, связанному с государственными секретами, вам отказалти...
— Ну, это по официальной версии. Наверху предпринимали различные попытки остановить волну эмиграции: ввели специальный налог на образование, требовали согласия родственников, которые нередко отказывались его предоставить, прибегали к запугиванию, не давали разрешения на выезд под предлогом так называемой секретности. Должен сказать, что единственной секретной вещью, которой я занимался в институте, была «обучалка» — одна из первых в мире программ по обучению компьютера игре в шахматы, но это неважно: для советской власти все средства были хороши, чтобы не допустить массовой эмиграции.
— Вы стали, пожалуй, самым знаменитым евреем-отказником в СССР — передачи «вражеских» радиоголосов в ту пору фамилией Щаранский начинались и ею же часто заканчивались. Как же вы протестовали против того, что вас не отпускают в Израиль, — выходили на улицы, вывешивали транспаранты?
— Сначала был пассивный, инкубационный период, когда ты учишься: читаешь про Израиль, изучаешь еврейскую историю, штудируешь учебники иврита — всю ту литературу, которую тайно привозят в Союз иностранные туристы. Они передают книги тебе, ты, прочитав, раздаешь другим, а потом выходишь на демонстрацию и требуешь, чтобы тебе дали визу в Израиль.
- Ужас — в те годы выйти на демонстрацию!
— Смотря что под этим словом понимать. Сегодня, когда я иногда устраиваю здесь демонстрации (а я дважды выходил из правительства в знак несогласия с какими-то решениями), собираются 100-200-300 тысяч человек, и это нормально, а знаете, как выглядела в то время моя самая успешная демонстрация? 10 человек вышли в центре Москвы, подняли плакаты: «Дайте нам визы в Израиль!» и простояли так две минуты...
— А почему именно 10 человек?
— Потому что, если бы их было больше, КГБ узнал бы о наших планах и никакой акции протеста уже бы не состоялось. Почему две минуты? Это максимум, что можно простоять (даже если КГБ заранее не предупрежден), прежде чем на тебя набросятся милиционеры и люди в штатском...
— Дружинники...
— (Улыбается). Так называемые... Порвав плакаты и арестовав протестующих, они нас обычно свозили в восьмой московский вытрезвитель, откуда сразу выбрасывали всех пьяных, и осуждали на 15 суток (правда, два моих товарища получили за такую акцию по пять лет ссылки). Спрашивается, какой смысл рисковать ради двух минут, но дело в том, что если несколько иностранных журналистов, которых я предупредил (в этом тоже заключалась моя работа как неофициального связного с зарубежной прессой), придут и сфотографируют нас, на следующее утро эти снимки будут опубликованы на Западе, а через день уже сотни тысяч людей выйдут на демонстрации в Париже, в Нью-Йорке, в Лондоне и, естественно, в Иерусалиме. Таким образом, на Советский Союз, не желавший отпускать людей, оказывалось мощное международное давление.
«С СЫНОМ ШУХЕВИЧА МЫ В ТЮРЬМЕ ЧАСТО ПЕРЕГОВАРИВАЛИСЬ ЧЕРЕЗ СОРТИР: ЗАСУНУВ ТУДА ГЛУБОКО ГОЛОВУ, ГОВОРИЛИ, КАК ПО ТЕЛЕФОНУ»
— Если не ошибаюсь, вы так увлеклись правозащитной деятельностью, что начали помогать и немцам, которые хотели выехать в Германию, и украинским националистам, и крымским татарам, и христианам-пятидесятникам, а кроме того, переводили на английский язык для иностранных журналистов лекции академика Сахарова. Почему, мечтая уехать в Израиль, вы поддерживали представителей других национальностей — это была потребность души или у вас была своя цель?
— Я как-то сказал: «То, что вернулся к своим корням, дало мне, наконец, силы стать свободным». Что это значит? Я уже не боялся называть белое белым, а черное — черным, бороться за свои права и свое человеческое достоинство, выражать солидарность с другими людьми, которые тоже страдают, — для меня это было естественным продолжением моего непреодолимого стремления к свободе.
Да, я испытывал симпатию к Андрею Дмитриевичу Сахарову, восхищался им и с удовольствием предложил ему помощь, когда обнаружил, что у нас, евреев, куда более тесные контакты с иностранными журналистами (за счет международных связей), чем у него, великого борца за права человека. Я, например, организовывал его пресс-конференции, договарился о передачах на Би-би-си.
Тогда, если помните, впервые состоялся обмен письмами между Сахаровым и Картером, который был кандидатом в президенты США, то есть отношения с лидерами ведущих стран мира вышли на официальный, почти дипломатический уровень. Этим я занимался активно, о чем в КГБ, конечно же, знали. Вне всякого сомнения, моя деятельность очень их злила, но я уже не мог отступить, перестать их дразнить. Как гласит моя любимая индийская пословица: «Когда скачешь на тигре, самое страшное — остановиться».
Конечно же, многим я помогал, в частности, пятидесятникам — замечательным, скромным людям, которые мне нравились. Все, чего они хотели, — это жить в мире со своим Богом и приобщать детей к своей религии, но им такой возможности не давали. Они уезжали все дальше и дальше в Сибирь, добрались уже до Камчатки, но их и там находили, сажали, и когда они, наконец-то, решили выйти на связь с журналистами, я с большим удовольствием им посодействовал.
— В совершенстве владея украинским языком, вы помогали и украинским националистам, хотя, как известно, многие из них евреев не жаловали. У вас не возникало при этом душевного дискомфорта?
— Скажу так... Безусловно, в юные годы мне не раз приходилось сталкиваться с украинским антисемитизмом, но, думаю, советская действительность — впрочем, не думаю, а знаю это! — подталкивала народы к тому, чтобы они как можно сильнее друг друга ненавидели.
— По принципу: разделяй и властвуй?
— Ну разумеется. Несомненно, традиции антисемитизма в Российской империи укоренились достаточно глубоко, но со временем я обнаружил (особенно очевидно это было в тюрьме), что моими союзниками в борьбе против КГБ могут стать только те, у кого есть идеалы, для кого существуют вещи более важные, чем физическая свобода. Как правило, это люди с религиозными и национальными убеждениями, ради которых они согласны были отдать свою жизнь. Точно так же и я был готов на любые жертвы ради того, чтобы уехать в Израиль...
Националисты отстаивали право быть гордыми украинцами, и я довольно рано понял, что лучший способ завязать с этими людьми диалог — не бороться против их национализма, а поощрять в них желание быть свободными и жить в условиях демократии: точно такое же, как у меня. Должен сказать, что я действительно подружился с очень многими христианскими священниками и пятидесятниками, украинскими националистами...
— Это правда, что в тюрьме вы сидели с сыном Шухевича?
— Ну, одну камеру с ним не делил, поскольку его практически от всех изолировали, но мы часто переговаривались через сортир (это, наверное, один из наиболее опасных способов, однако он обеспечивал наиболее комфортное общение). Если тряпкой откачать из своего очка воду, засунуть туда глубоко голову и собеседник сделает то же самое, можно говорить, как по телефону. Конечно, если тебя при этом прихватят, ты не сможешь объяснить, зачем головой так рискуешь, и загремишь в карцер, но нам везло.
Естественно, я знал, кто такой Шухевич-старший, но было также очевидно, что это типичный случай, когда сын отвечает за отца. Ему было 10 или 12 лет, когда его тато командовал УПА. Потом отца убили, а сына один раз арестовали, второй — и едва ли не всю свою жизнь он просидел в тюрьме. Его всячески изолировали, держали в одиночке... Вызывала ли у меня симпатию идеология его отца? Конечно же, нет. Испытывал ли я сочувствие к этому человеку, который стал жертвой бесчеловечной системы. Да, безусловно.
«ХВОСТЫ» ПЛАТИЛИ ЗА ТАКСИ ПОЛОВИНУ, И Я СТАРАЛСЯ ПОЧАЩЕ ЕЗДИТЬ, ЧТОБЫ ВВЕСТИ КГБ В РАСХОДЫ»
— Позволю себе вас процитировать: «Я постоянно находился под наблюдением КГБ, но, как это ни забавно, чувствовал себя защищенным, и если бы где-то на темной аллее мне встретились хулиганы, кагэбэшники бы меня защитили. Им приходилось ежедневно писать рапорты, поэтому они никого ко мне не подпускали»...
— Это был интересный период... Я был активным отказником, борцом за права человека и споуксменом, ответственным за связь с прессой, поэтому практически три с половиной года, вплоть до ареста, 24 часа в сутки за мной ходили «хвосты», или, как их еще называли, «топтуны». Каждые восемь часов они сменялись, при этом зимой всю ночь под моими окнами тарахтела машина (греться-то им как-то надо было). Только я за порог, эти люди быстренько выскакивали из автомобиля и шли за мной.
— Вы небось их в лицо знали?
— Конечно. Даже клички появились: один был — Худой, другой — Смешливый. Меня они почему-то называли Студентом, а сам я воспринимал это все как игру. Ну, например, если шел быстро, а потом внезапно тормозил такси, им некогда было ждать своих «жигулей», которые нужно вызвать по рации, и, чтобы меня не упустить, ничего не оставалось, как вскочить следом в такси. Я обращался к водителю: «Минуточку, это моя машина, велите им выйти». Тот оборачивался к незваным пассажирам и требовал: «Выйдите!»...
— Те показывали удостоверение...
— Ну да... Таксист разводил руками: «Ну что я могу сделать?». — «Ладно, — говорил я «хвостам», — тогда заплатите половину». Они и не спорили: «Хорошо!». Увидев, что могу пользоваться такси за полтарифа, я специально ездил на нем почаще, чтобы ввести КГБ в расходы.
Таких игр было довольно много: например, я экспериментировал, как лучше от «топтунов» уйти, — выяснилось, что очень трудно. А как понять, есть ли за тобой «хвост»? Не всегда ведь они следили демонстративно — бывали периоды, когда делали это скрытно, чтобы установить, куда я пойду.
Представьте: спускаюсь в метро — там, в этой жуткой толпе, казалось бы, совершенно невозможно определить, ведется ли за тобой слежка. Вхожу в вагон, незаметно ставлю ногу возле двери. По радио объявляют: «Осторожно, двери закрываются!», и они захлопываются, но я успеваю наружу выскочить... «Хвосты», правда, быстро этот прием раскусили, поэтому, зайдя в другую дверь, тоже ставили ногу. Я выпрыгивал на пустую платформу, смотрел налево — там выскакивал один человек, смотрел направо — другой. «Привет, ребята!» — кричал им. Все, они были разоблачены!
— Натан Борисович, а вы понимали, что рано или поздно эти игры закончатся, или надеялись, что вас не посадят?
— Нет, я, конечно же, знал: сколько веревочке не виться... Практически после каждой важной встречи с американскими сенаторами или зарубежными корреспондентами, после пресс-конференций, которые я организовывал, меня допрашивали. Те же самые «хвосты» говорили: «Пройдемте, Анатолий Борисович», — усаживали в свою машину и куда следовало отвозили...
— При этом, надеюсь, не били?
— Нет, обычно эти ребята были вежливыми до тех пор, пока пару раз от них не удерешь, — вот тогда они свирепели и начинали угрожать. Однажды, помню, будто с цепи сорвались: «Мы тебе сейчас покажем, мы то, мы се...». Я тут же дежурному КГБ по городу позвонил — у меня был его телефон. «Говорит Щаранский, — представился. — Ваши люди, которые за мной сейчас ходят, начинают мне угрожать физической расправой». Ну, в таких случаях у них один был ответ: «Ни за кем наши люди не ходят». Вступать в спор я не стал. «Стою у такой-то станции метро, — сообщил, — в телефонной будке. Жду пять минут, и если вы не примете мер, вызываю журналистов из «Нью-Йорк таймс».
Минут через пять подъехало их авто, оттуда выскочил новый «хвост», закрутил, высматривая проштрафившихся коллег, головой и затолкал их обратно в машину. Несколько недель я этих людей не видел, потому что они нарушили инструкцию... «Хвосты» не имеют права угрожать, и тот, за кем они ходят, вообще не должен замечать их существования, а они попытались облегчить свою жизнь.
— Опасно вы забавлялись...
— Да, я это понимал, но другого способа защитить собственную свободу у меня не было. Вот и решил, что их угрозам должен не поддаваться.
— Вас хоть однажды предупредили: «Щаранский, смотри, доиграешься. Посадим и будешь на нарах баланду хлебать»?
— Мне это говорили, и много раз, но всегда, как обычно, надеешься: а вдруг пронесет...
— ...авось проскочишь...
— Конечно же, я осознавал: возможно все, и в момент ареста был готов к любому развитию событий.
«Я БЫЛ САМЫМ НАБЛЮДАЕМЫМ ЧЕЛОВЕКОМ В СССР — ПОСТОЯННО НАХОДИЛСЯ ПОД КОЛПАКОМ КГБ»
— 15 марта 77-го года вас арестовали и предъявили обвинение по статье 64-й — «измена Родине, шпионаж, а также оказание иностранному государству помощи в проведении враждебной деятельности против СССР». Когда вы узнали, что это грозит расстрелом, страшно не стало?
— Тогда, откровенно говоря, начались, может быть, самые трудные две-три недели в моей жизни, потому что обвинения в измене Родине все-таки не ожидал. Обычно за такого рода деятельность обвиняли в «антисоветской пропаганде и агитации», хотя 70-я статья тоже не самая приятная: по ней максимальный срок — семь лет тюрьмы и пять — ссылки (вдобавок наказание могут потом продлить)... Я, безусловно, готовился к тому, что это может случиться, но когда объявили, что я арестован как изменник Родины...
Каждый день на допросах мне стали напоминать, что «вас ждет высшая мера — вы понимаете, Анатолий Борисович, рас-с-стрел! Поверьте, нам так неприятно, мы же не кровожадные... Молодой парень, в Израиле красивая жена ждет, и все погубить — это же так глупо. Давайте начнем сотрудничать, подумайте над нашим предложением хорошо».
Признаюсь как на духу: слово «расстрел» впивалось мне в сердце, от него пересыхало горло, и всякий раз, когда следователи его произносили, я чувствовал, что боюсь. Естественно, этого не показывал — сами понимаете: рано или поздно кагэбэшники заметили бы мою слабость, а уж в том, чтобы, используя страх, сломать, они мастера...
— Каким же они представляли это сотрудничество? Чего конкретно от вас хотели?
— У них все очень просто. Понятно, что я никаких секретов не знал, и они на мой счет не заблуждались: в последние годы я был, может, самым наблюдаемым человеком в СССР и постоянно находился у них под колпаком. Им надо было, чтобы я вышел на пресс-конференцию и во всеуслышание заявил, что они правы, а я нет. Требовалось осудить сионизм, Америку — все!
— И что?
— Они обещали: «Вскоре отпустим в Израиль». Моим делом занимались 17 следователей, а возглавлял группу заместитель начальника следственного отдела КГБ СССР полковник Володин — этот человек хвастался, что именно он руководил следствием по делу Красина и Якира. Два недавних лидера демократического движения, в 73-м году они выступили на представительной пресс-конференции, транслировавшейся по телевидению и радио, и осудили все, что делали до сих пор: выпуск «Хроники текущих событий», передачу заявлений в иностранную прессу и другие «антисоветские поступки».
Володин мне говорил: «Это тоже были очень серьезные, принципиальные борцы, но покаялись и вышли на свободу. Поймите, нам не жизнь ваша нужна, а сотрудничество. Да, допустили ошибку — ну что же... Несколько месяцев отсидите, а потом уедете к жене в Израиль». Думаю, он не обманывал, потому что, в конце концов, этот режим чувствовал себя неустойчиво и страшно боялся, что граждане выйдут из-под контроля. Для советской власти даже один человек, мозги которого функционируют независимо, был опасен, и кагэбэшники стремились взять своеобразный реванш, показать всем, что «отщепенец» опять обращен в их веру: видите, никто из-под нашего контроля выйти не может...
Я понял, что срочно должен преодолеть гнетущий страх внутри себя. Как этого добиться? Стал лихорадочно думать: почему столько лет был готов ко всему, а теперь вдруг боюсь, почему не смеюсь над ними, над их абсурдным поведением, как делал всегда? Видимо, потому, что в каком-то смысле им удалось меня изолировать. Вот я был частью борьбы народа, частью исторического процесса и твердо знал: если что-то скажу или выйду на демонстрацию, во всем мире люди откликнутся, они со мной. Следователи же пытаются мне сейчас объяснить, что все: больше не будет пресс-конференций и никто не узнает, что со мной происходит. Как сказал в первой же фразе Володин: «Живыми герои из Лефортово не уходят».
Они, рассуждал я, хотят замкнуть меня в мире, сжатом до размеров тюремной камеры и внушить, что эти 17 следователей — последние люди, которые меня видят: значит, нужно мысленно прорваться из застенков туда, на свободу. Как? Днем и ночью я думал не о них, а о родных, близких, мысленно прокручивал свою жизнь назад. Перед, во время и после очередного допроса я представлял, как мои друзья продолжают нашу борьбу, вспоминал каждую встречу с журналистами, с Андреем Сахаровым и со своей женой Наташей и в какой-то момент начал вдруг понимать, что с точки зрения того исторического процесса, частью которого я был, ничего не изменилось. Да, меня взяли, перевезли на два-три километра с улицы Горького (я жил там у Володи Слепака) в Лефортовскую тюрьму — вот и вся разница. Наоборот, сегодня гораздо важнее, что я говорю, и каждое мое слово будет в тысячи раз весомее, если выстою...
В этом я себя убедил, а после того, как мысленно мне удалось прорваться сквозь стены тюрьмы, решил срочно приучить себя к слову «расстрел». Это ненормально — так болезненно на него реагировать, и я сам стал его употреблять. Когда следователи начинали мне многозначительно говорить: «Вы знаете, что...», отвечал: «Конечно, меня расстреляют — делов-то», — все пытался переводить в шутку. Они очень удивлялись, потому что, по их мнению, это слово должно вызывать шок, ступор...
— ...оно, в конце концов, и не таких ломало...
— ...но когда ты сам повторяешь его 100-200-300 раз, оно перестает на тебя действовать, становится привычным, обыденным. Так от ходьбы босиком по земле загрубевает пятка.
15.05.2009 11-20
|