Дина Рубина: «Моя карьера началась с трех слов»
7 Дней
«Самым тяжелым образом эмиграцию перенесла наша четырехлетняя дочь. Она практически перестала с нами разговаривать, молчала полгода. Позже, когда Ева уже прекрасно освоила иврит и у нее здесь появилось множество подружек, на нее вдруг стала накатывать какая-то недетская тоска, причину которой ребенок сам себе не мог объяснить. Ведь Ева просто не знала слова «ностальгия», — вспоминает Дина Рубина. Вот уже больше 20 лет писательница живет в Израиле.
–Прошлой осенью я привезла дочь с зятем в Москву. Гордая Ева показывала мужу город своего детства. Наш Рои родом из небольшого израильского городка, он был просто потрясен имперскими масштабами столицы, «дистанциями огромного размера». В один из вечеров я наняла водителя, чтобы прокатить детей по ярко освещенному центру ночной Москвы. И когда выехали на набережную и перед нами предстали все эти сияющие огнями мосты, подсвеченный Кремль, собор Василия Блаженного, Рои замер, притих и пробормотал: «Как в сказке!» Потом обернулся ко мне с переднего сиденья и спросил: «Дина, а как ты вообще решилась покинуть этот город?» Что я могла ему ответить?.. Что в жизни бывают разные ситуации и причины, по которым человек уезжает из страны своего рождения? Это судьбинные вещи. Мальчику, у которого даже мама с папой родились в Израиле и который по-русски-то знает всего одно предложение — «Моя теща — Дина Рубина», — я толком не могла ничего объяснить…
— Дина Ильинична, а кто в вашей семье первым произнес слово «эмиграция»? Кто решил, что нужно уезжать?
— Я, конечно. Я вообще в семье — двигательная сила всех перемен. Такая «старуха Изергиль», вокруг которой крепится вся семья. Борис обычно предоставляет мне право принимать важные решения, доверяя моему «цыганскому» чутью. А мое внутреннее чутье, знаете ли, очень завязано на чувстве собственного достоинства. Прошло больше двадцати лет, и сейчас, когда за моей спиной моя страна со всей ее мощью отличной армии и невероятными достижениями в медицине и науке, мне абсолютно плевать, что обо мне думает тот или другой российский антисемит. Тогда все это очень ранило. Знаете, моя бабка говорила (это была ее любимая фраза): «Туда, где тебя любят, ходи редко. Туда, где не любят, — ногой не ступи!»
Еще одной причиной, маленькой, но увесистой гирькой в пользу отъезда, стало то, что мне начали возвращать рукописи. В «Юности» без внятных объяснений отказались печатать повести «Двойная фамилия» и «На Верхней Масловке». Видимо, там почувствовали, что я перестала быть милой остроумной девочкой из Ташкента, пишущей невинные рассказики. «Ну ладно», — подумала я и пошла в более «серьезный» журнал «Знамя». Дама из отдела прозы прочитала повесть и сказала: «Знаете, это все беллетристика». Я возразила: «Антон Павлович Чехов называл себя беллетристом». Дама неопределенно пожала плечами и вернула рукопись. Я до сих пор помню ее босоножки. Она так изящно покачивала ногой, перекинутой на ногу… Чепуха, конечно: повесть «На Верхней Масловке» переведена на иностранные языки, экранизирована, по ней пишут дипломы студенты разных университетов, но вот то чувство боли, которое я испытала тогда… глупо, правда? Мало ли молодых литераторов, которым отказывают в публикации толстые журналы. Но в молодости человек беззащитен. Когда-то разгромная рецензия значила для меня невероятно много: месяц чудовищных мук и полное разочарование в себе. Сейчас не значит ровным счетом ничего — кому-то нравится моя проза, кому-то нет. Это нормально…
Уезжая, все «свое» я забрала с собой: семью, родителей, ближайших друзей. Для меня понятие «дом» очень много значит. Вот этот свой дом я и волоку на себе всегда. Мне важно было не утратить атмосферу моей семьи. А вот из нажитого разрешалось взять с собой багаж из расчета, по-моему, 20 килограммов на человека. В нашем случае это были кисти, краски, холсты моего мужа. Уезжали мы совершенно нищими, как говорится, отрясая прах со своих ног, и в Израиль прилетели как погорельцы.
Это сейчас можно жить на две страны, можно продать или сдавать свою квартиру, и это подспорье для существования. А тогда все было — как прыжок в пустоту, в никуда… Итак, мы сдали нашу квартиру в ЖЭК, у нас забрали гражданство.
Мы уезжали не за хорошей жизнью. Напротив, теряли практически все. Особенно это касалось Бориса. У него в это время был такой профессиональный взлет! В те годы русские художники в мире вызывали большой интерес. Известный французский коллекционер Серж Менжинский купил много работ Бориса для галереи «Урбан», его картина висела между полотнами Шагала и Пикассо. А как все сложится в Израиле, было абсолютно непонятно. А я вообще понимала, что как писателю подписываю себе смертный приговор. И действительно долго молчала, пребывая как будто в обмороке… Жизнь наша рухнула и лежала в руинах изрядное количество лет. Конечно, в Израиле существует социальная программа, помогающая репатриантам. Удостоверение личности вручают тебе прямо в аэропорту — что может быть более ярким подтверждением, что тебя ждут в этой стране! Но дело в том, что на крошечный Израиль в начале 90-х годов свалился примерно миллион человек. (Чтобы стало понятно, объясню в процентном отношении: это если бы в США сейчас приехали 75 миллионов человек.) Страна конечно же «просела» под этим грузом. И где нам всем работать, не зная языка? Кассиром в магазин не возьмут, сиделкой тоже. А чтобы мыть квартиры, достаточно знать лишь три слова: швабра, тряпка, веник. Все кинулись в уборщики. Платили за этот труд, прямо скажем, немного — работая пять часов, я зарабатывала 50 шекелей. При этом мысленно благодарила нашу московскую домработницу Марию Федоровну, научившую меня убирать быстро и рационально. После чего ехала на рынок и покупала очень простые продукты: картошку, морковь, лук, помидоры, рис. Иногда курицу. Но я знала, что моя семья не останется голодной. Через несколько месяцев меня пригласили на работу в газету. Так себе газетенка, называлась «Пятница», литературно-
публицистическое издание. Но зарплату, пусть небольшую, платили аккуратно. Я же умудрялась периодически еще и публиковать рассказы и подборки стихов моих московских друзей и пересылать им гонорары, 50—70 долларов, что было серьезным подспорьем в суровой российской действительности начала 90-х годов.
Нам, эмигрантам, предложили жилье на окраинах страны, хотя многим, особенно москвичам, ленинградцам, хотелось, конечно, жить в центре, поблизости от Иерусалима, Тель-Авива. Тогда как раз на отвоеванные территории завезли вагончики. Пресса тут же подняла вой: «Людей селят в вагоны, как скот». Я же скажу, что моя семья целый год отлично прожила в таком вагончике в горах Самарии. Это небольшая трехкомнатная квартирка со всеми удобствами — телефон, газ, свет, горячая вода... О первых годах жизни в Израиле — моя повесть «Во вратах твоих», а позднее — роман «Вот идет Мессия!». Это даже не впечатления от пережитого, а совершенно обнаженная, со снятой кожей, моя жизнь — жизнь эмигранта. Но я благодарна судьбе за все ее крутые повороты, за «смену сюжета». Думаю, останься я в России, моя проза была бы другой…
— Дети легче, чем взрослые, воспринимают такие перемены…
— Это касается чего угодно, только не эмиграции. Самым тяжелым образом ее перенесла наша четырехлетняя дочь. Она практически перестала с нами разговаривать, молчала полгода. Позже, когда Ева уже прекрасно освоила иврит и у нее здесь появилось множество подружек, на нее вдруг стала накатывать какая-то недетская тоска, причину которой ребенок сам себе не мог объяснить. Ева просто не знала слова «ностальгия». Утром провожаю ее в школу, она внезапно останавливается и говорит: «Слышишь? Русский запах! Как в нашем подъезде в Москве». В нашем московском подъезде на Бутырском хуторе в те худые годы пахло кошками и прохожими алкашами…
Но к 14 годам Ева уже настолько вросла в Израиль, что ужасно восставала против временного возвращения в Москву — три года я работала здесь в «Сохнуте». Это была настоящая война в доме. Ева кричала: «Из-за ваших планов вы меня тащите от друзей черт знает куда!» Это показательно для тамошней молодежи. Лет пять назад мы с Борисом оказались в Канаде: у меня были выступления, у Бориса — выставка. К нам подошел ученик Бориса из винницкой художественной школы. Они какое-то время жили в Израиле, но, не желая, чтобы сыновья служили в армии, эмигрировали в Канаду. Так вот, он сказал: «Дети ужасно тоскуют по Израилю. Сын говорит, когда ему исполнится восемнадцать, он уедет туда служить».
— В израильской армии служат не только мальчики, но и девочки. Вас это не пугало?
— Конечно, пугало. Но у нас не принято отлынивать от армии. Напротив, служба в боевых войсках очень престижна. Мальчики служат три года, девочки — два. Как мать, я, наверное, жалею о потерянном времени своих детей. Хотя для сына это была хорошая школа. После демобилизации он стал более ответственным человеком. Ева служила в таких серьезных частях, о которых я даже не могу говорить. Когда я спрашивала: «Ты можешь мне все-таки сказать, чем ты там занимаешься?» —
она отвечала: «Могу. Но после этого должна буду тебя убить».
Она девочка разнообразно талантливая и могла бы поступить в университет на два года раньше, ее женской судьбе это пошло бы только на пользу. Но что делать? У Израиля народная армия в самом прямом смысле этого слова: наша страна держится на плечах наших детей. Есть такие части, которые состоят только из девочек. Это когда где-нибудь на границе с Египтом надо часами лежать неподвижно, буквально слившись с ландшафтом, отлавливая нарушителей границы. Почему девушки? Потому что психологи выяснили, что юноши не могут так долго пребывать в неподвижности. Эти девочки глотают специальные таблетки, чтобы приостановить естественные потребности организма. Ну и, конечно, они натренированы и хорошо обучены…
— Владимир Высоцкий спел про Израиль, что «там на четверть бывший наш народ». У вас есть ощущение, что Иерусалим в какой-то мере — вторая Одесса?
— Нет, это заблуждение. Там, конечно, есть истинные одесситы, которых всегда видно и слышно. Можно, например, встретить двух дам, которые громко разговаривают друг с другом, стоя на разных сторонах улицы, стараясь перекричать шум автомобилей. «Как вам нравится тот Арнольд?» — интересуется одна. «А что, он опять в новом костюме?» — реагирует другая. «Какой костюм! В пятницу похоронили». — «Так что вы меня спрашиваете…» — «Но как вы оцениваете поступок?!»
Но есть и другой Иерусалим, другой и эмоционально, и по языку. В Старом городе живет большое количество этнических меньшинств — грузины, цыгане, армяне, айсоры, арабы, русские субботники… Есть испанские евреи. Совершенно потрясающие семьи, покинувшие Гранаду еще в XV веке. Но ключ от своего родового поместья они хранят до сих пор… Когда мы только приехали сюда, можно было встретить старушек — аккуратно причесанных, с хорошим маникюром. И даже в жару — блузка с длинным рукавом. Но если случайно рукав поднимается, на предплечье виден номер узника концентрационного лагеря. Сейчас их уже практически не осталось… Короче говоря, это очень пестрый город, с особой, густо замешанной жизнью. К слову сказать, в моей новой книге «Окна» есть новелла «Кошки в Иерусалиме», где все это присутствует. Вообще образ иерусалимского окна интригует меня безумно, я люблю заглядывать в окна, приоткрывая для себя кусочек чужой жизни.
— А окна своего родного Ташкента часто вспоминаете?
— Знаете, не так давно мне позвонили с телевидения. Милый молодой человек: «Дина Ильинична, мы хотели бы сделать передачу с вашим участием — воспоминания о детстве». Я сказала: «Ну что ж, пожалуйста. Как раз скоро буду в Москве. Мы сможем встретиться и поговорить». — «Мы бы хотели, чтобы вы приехали в Ташкент, где вы родились…» — «Это исключено», — ответила я. Города, который я знала и любила, больше нет. Не представляю, как приду на место знаменитого сквера, ныне вырубленного властями. Там росли великолепные гигантские чинары, посаженные еще при русском губернаторе туркестанского края… Я не найду там ни тех улиц, ни тех домов, с которыми связана моя жизнь, где осталась часть моей души… И о чем я буду там говорить?
А ведь Ташкент — это целая цивилизация. Ташкентцев я узнаю всегда и везде — в Америке, Израиле, Германии. Знаете как? Главным образом по хорошему русскому языку. В большинстве своем мы — дети эвакуированных москвичей и ленинградцев. Хотя и одесситов было много, и киевлян. Интеллигентные и гостеприимные люди — на Востоке сильны законы гостеприимства. Готовые к любым испытаниям, так как прошли школу стойкости в многонациональной среде.
Моя мама родилась в Полтаве, вместе с семьей попала в Ташкент в эвакуацию. Здесь поступила в университет на исторический факультет. Днем училась, ночами подрабатывала охранником. Стояла с ружьем на посту на военном заводе. Пайку хлеба, которую получала, обменивала на билеты в театр — в Ташкенте во время войны было несколько замечательных театральных коллективов, опять же эвакуированных. От голода ее спасали орехи. На улицах сидели узбечки и стаканами продавали грецкие орехи, стоило это недорого. Так она и осталась после войны в Ташкенте. Возвращаться в Полтаву не захотела. Знаете ли, с Украиной времен Великой Отечественной войны связаны тяжелые для моей семьи воспоминания. Там были расстреляны мамины тетки, двоюродные братья, сестры. Все ее одноклассники-мальчишки, окончив полтавское танковое училище, ушли на фронт. В живых остался один, вернулся инвалидом без ног… Мой отец из своего родного Харькова пацаном ушел на фронт, а после войны приехал в Ташкент к своим эвакуированным родителям. Поступил в художественное училище, где историю преподавала моя мама. Так они познакомились. Долго наша семья ютилась в одной комнате в коммуналке. И эта теснота преследовала меня по жизни. Даже когда мы переехали в отдельную квартиру, самая большая комната была отдана папе под мастерскую. Все остальные обитали где придется — в коридоре, на кухне… Отсюда моя страсть к бытовому простору. Сейчас мы с мужем вдвоем занимаем двухэтажную квартиру. Дети выросли, живут самостоятельно. Я хочу переехать на другую сторону Иерусалима, поменять вид из окна: с пустыни на лесной пейзаж. Друзья говорят: «Там более дорогой район. Наверное, вы продадите эту квартиру и купите поменьше?» — «Ну нет, — отвечаю. — Мне нужно много пространства. Слишком хорошо я помню раскладушку, на которой спала в детстве и юности...»
Мой земляк и друг, режиссер Станислав Митин, сказал однажды: «Знаешь, если б мне предложили создать памятник нашему детству, я бы просто повесил на стену черные сатиновые трусы и написал: «Памятник моему детству». Три четверти года основной «формой» нашей одежды были эти самые сатиновые трусы. Бегали босиком или в сандалиях, подметки которых были стерты до дыр. Теплый, горячий город Ташкент… Недаром после войны со всей страны сюда стекалось огромное количество ворья, сумасшедших, инвалидов. Здесь было легче выжить. Этот грохот инвалидных тележек по мостовой сопровождал все мое детство.
Опять же возвращаясь к моей книге «Окна». Там есть рассказ о ташкентском детстве, о моих корнях. Называется «Бабка». Не так давно я вдруг стала часто думать о ней. Бабка была уникальной личностью. Я до сих
пор уверена, что в ней пропала большая актриса. Разговаривала c сочным украинским акцентом, с богатством интонаций, жестов… Прожила до девяноста с чем-то лет. Семья была хлебосольная, гости собирались часто. Выпивали, закусывали, когда уже бисер пота выступал на лысинах и салфетками отирались усы, кто-нибудь обязательно просил: «Рахиль, представь». Та начинала отнекиваться: «Та шо ж я…» Тогда уже неслось со всех сторон: «Рахиль, представь!» И она начинала: «Ну шо ж я-то, я-то ничего...» Но постепенно из этих оговорок, невнятицы вдруг вырастал монолог: менялся голос, интонация. Она не называла имени представляемого персонажа, за нее это делали гости — все дружно хором угадывали, кто это — соседка, почтальон, аптекарь... Когда я была маленькая и мама не могла впихнуть в меня очередную ложку каши, бабушка говорила ей: «Уйди». Садилась вполоборота ко мне, брала ложку и обращалась только к маме: «А знаешь, Рива...» Меня как бы исключали из разговора. Это было обидно, я сидела с противной, комковатой кашей за щекой и слушала ее рассказ, который меня как бы не касался: «Сегодня хотела зафаршировать щуку... Ты знаешь, щуку надо покупать, пока у нее глаз не заснул. Еду в трамвае на Алайский. Вдруг на остановке входят старичок и мальчик… У старичка такая сумка на полу меж ног, и я смотрю, там чьи-то длинные ушки шевелятся — чик-чик, чик-чик». На этих словах она поворачивалась ко мне: «Так. Шо ты сидишь? Открывай рот». Я послушно открывала, боясь пропустить хоть одно слово из этой истории. Дальше шла невероятная бодяга с участием милиционера, женщины, которая кричит: «Шо у него там в сумке? Мильцанер! Вожатый, останови траНвай!» И так далее… Это был целый спектакль. Я выросла в этом театре, понимаете? Из-за этого не очень люблю театр профессиональный. Прихожу, сажусь в зале, смотрю на сцену, по которой ходят актеры и произносят написанные кем-то слова. Да я сама так могу…
Сколько себя помню, меня обуревало стремление заполнить лист бумаги буквами, словами, строчками. Все время что-то строчила. А мама мою писанину беспощадно выбрасывала — надо было заниматься музыкой, готовиться к контрольной по математике… Однажды, листая принесенный кем-то в класс журнал «Юность», я наткнулась на рассказик, подписанный: Наташа Хмелик, 8-й класс. Я подумала: «Вот интересно. Я тоже так умею». И на этом наивном восторге послала в журнал свой рассказ «Беспокойная натура». С моей стороны это была игра, нечто типа лотереи. А его напечатали. Да еще прислали мне, соплячке, гонорар, 98 рублей. Это была огромная сумма! Сейчас я думаю, мне страшно повезло, что я начала печататься в 15 лет, а не в 25 или в 30, например. Меня миновала звездная болезнь. И довольно долго все оставалось как бы игрой. Не так давно я нашла рукопись своей повести «Когда же пойдет снег», которую легко и быстро написала за несколько вечеров. Там всего лишь одна поправка. Вот так я писала в юности. В отличие от меня нынешней, не сомневалась ни в одном слове. В 24 года меня угораздило стать членом Союза писателей — на тот момент самым молодым в стране. Через несколько лет я вышла замуж и перебралась к мужу в Москву. Случилось так, что, выросшая среди подрамников, холстов, в запахе терпентина, лака, красок, я не поменяла своего окружения и плавно перешла из мастерской отца в мастерскую мужа. Если раньше позировала папе и слышала: «А ну сиди спокойно! Не болтай и не вертись, а то получишь у меня». То теперь муж мне говорит: «Солнышко, повернись, пожалуйста, и постой так. Мне нужна мужская спина для композиции».
— О Ташкенте, о своей жизни в этом городе вы написали роман «На солнечной стороне улицы». Много чего написано об Израиле. Москва такой чести не удостоилась…
— Нет, вы не правы. Москва — счастливейший отрезок моей жизни. Здесь я встретила Бориса, здесь родилась наша дочь. У меня есть повесть «На Верхней Масловке». Москва, и это правда, действительно оказалась не моим городом. По-видимому, для душевного комфорта мне не хватило здесь света и простора. Наш с сыном переезд туда тоже был в какой-то степени опытом эмиграции. По сравнению с Ташкентом все было другое — люди, отношения. Но вот странная вещь. В Москве ведь не самый благоприятный климат. Сейчас, когда я приезжаю туда, я попадаю если не в дождь, так в снег. Недавно, в один из наших приездов, Борис указал мне на большое окно гостиничного коридора и сказал: «Снег. Пойдем посмотрим». Мы несколько минут стояли и смотрели на медленное кружение больших и сонных снежинок. Но почему-то в моих воспоминаниях Москва — это всегда лето, Ботанический сад, куда каждое воскресенье мы пешком ходили гулять. Мое огромное брюхо, когда я вынашивала дочь. А десятилетний сын вприпрыжку бегал рядом, время от времени прикладывал ухо к моему животу и говорил: «Я слышу! Там зреет жизнь».
22.04.2012 13-03
|