Леонид ЯРМОЛЬНИК: “Я вставал утром и искал пищу. Мог найти, а мог не найти”
Московский Комсомолец
— Леонид, после того как вы не так давно сбрили бороду, многие решили, что вам надоело сниматься у Германа...
— Нет. Те, кто думал, пусть так и думают. Сбрил я бороду только для одного: снимался летом у Тодоровского. Поэтому и вид у меня был совершенно другой: коротко стриженный и без бороды — обычный затравленный москвич, глава семьи, отец троих детей.
— То есть с бородой на затравленного москвича вы не тянете?
— Нет, почему? Но у нас с Германом была договоренность, что в таком виде я снимаюсь только у него.
— Почему сейчас остановились съемки “Трудно быть богом”?
— Болеет Герман. Периодически ему то лучше, то хуже. Но вот вроде в феврале собирается продолжать. А то, что долго... Ну что ж, уже сделано много — нельзя же бросать. Во-первых, хочется, чтобы Алексей Юрьевич выздоровел, довел до конца картину, а во-вторых, посмотреть, что в итоге получилось.
— Раньше в интервью вы часто жаловались, что режиссеры не видят в вас серьезного драматического актера. Съемки у Германа для вас шанс их переубедить?
— Безусловно, работа с Германом — своеобразное принятие решения. Это если нагнетать. Но на самом деле все намного проще: до этого я уже все перепробовал, а Герман — совершенно новое измерение. То, что он мне предложил, я не делал никогда. Потому-то и хочется, чтобы все получилось...
— А это еще под вопросом?
— Все, что связано с творчеством, — все так или иначе под знаком вопроса. Если все совпадет, то, может быть, это будет лучшая работа в моей жизни. Если нет — “одна из”.
— Но на “одну из”, наверное, жалко потратить столько времени? Тем более вам, человеку, как мне кажется, быстрому, легкому...
— Не надо искать простого решения вопроса — в жизни все намного сложнее. Не бывает белого и черного. Что значит: “быстрый, легкий”... Я всю жизнь делал все предельно тщательно и скрупулезно. А эта работа вообще за пределами каких-то привычных координат. Я снимаюсь у классика. Но не могу сказать, что отношусь к съемкам серьезнее, чем у того же Тодоровского. Уж никак. И тот, и этот — режиссеры трудные. Вообще, все талантливые режиссеры трудные. Но работа есть работа. А работаю я всегда одинаково серьезно. И на полную катушку.
— Но работаете, наверное, не только ради самого процесса, но и ради результата. А результата всегда хочется добиться быстрее.
— Это да, безусловно. Это у любого человека в крови: если мы что-то начинаем, хотим поскорее закончить, чтобы увидеть результат. Конечно, мне хочется, может быть, больше всех, увидеть это кино, конечный продукт. Но это невозможно по независящим от меня причинам. И пока мне приходится, так скажем, наслаждаться процессом. Что тоже невероятно интересно. Потому что я снимаюсь у гениального режиссера.
— Подгонять Германа не пытаетесь?
— А его бессмысленно подгонять. Это ничего не ускорит. Вызовет только раздражение и обиду. Я же говорю: продолжительность работы от меня не зависит. Пять лет уже идут съемки и будут еще продолжаться года два. Как минимум.
* * *
— Свой уход из Театра на Таганке сейчас не считаете ошибкой?
— А эту ошибку совершил не я — так судьба распорядилась. Не то чтобы взял и ушел — меня “ушли”, я не нужен был. А быть балластом я не хотел.
— Обида на всю жизнь?
— В ту минуту было обидно, просто потому, что я оказался не нужен режиссеру. Я ни в коей мере не в претензии к покойному Эфросу — он был и остается для меня одним из лучших режиссеров нашего времени... Я пришел работать в театр к Любимову в 76-м году по окончании Щукинского училища. Худо ли, хорошо ли, но я там работал. А вот складывалась или не складывалась моя театральная судьба при Любимове — теперь это уже не вопрос. Не могу сказать, что “карьера на театре” получилась у меня невероятно стремительной. Проработал в “Таганке” почти 8 лет, но ничего такого, что определяло бы меня как исключительно талантливого артиста, я не сыграл. Скорее это стало продолжением учебы в Щукинском училище: работал с гениальным режиссером, видел, как репетируют Высоцкий, Филатов, Демидова, Шаповалов... Все равно считаю, время не зря прошло.
— Не пробовали вернуться к Любимову, когда он вновь возглавил Театр на Таганке?
— Начнем с простого: во-первых, он меня не приглашал. Да и вообще, за те восемь лет, что я проработал в Театре на Таганке, я думаю, у Юрия Петровича Любимова в мой адрес должен был накопиться определенный комплекс. Потому что он меня брал невероятно хваля, как говорится, с руками и ногами, первым с курса Катина-Ярцева. Приводя меня всем в пример как подвижного, способного, талантливого, оригинального и так далее артиста... И при этом — не давал ролей. Но не потому, что просто не давал: у него нечего было мне дать. Шли такие спектакли, где мне объективно нечего было играть. Помню, я начинал репетировать Раскольникова. Но Любимов-то видел в роли Раскольникова только Сашу Трофимова. Я для него не был Раскольниковым, хотя, наверное, мог бы его сыграть. А уж лучше, хуже — теперь поздно говорить. Но одна постановка без меня, вторая, третья... За 8 лет самые памятные моменты для меня — это когда вместо Высоцкого я играл Керенского в “Десяти днях”. Шел на сцену как на Голгофу, как на крест.
— Потому что вас сравнивали с Высоцким?
— А нечего было сравнивать. Я играл это, по всей вероятности, очень плохо. Не потому что бездарь, а потому, что хотел сделать, как Володя. На обезьяньем уровне. Все время пытался влезть в его органику. Но я по-другому поворачиваю голову, по-другому хожу, по-другому нервничаю, по-другому ору, по-другому раздражаюсь. Поэтому мои попытки сделать как он выглядели пародийно. И притом пародийно беспомощно. Хотя тогда мне казалось, что я великолепен.
— Уйдя от Эфроса, почему не нашли для себя другого театра?
— А меня не взяли.
— Ни в один?
— Нет, тогда я хотел только в “Ленком”. Меня Захаров не взял. Притом что после “Мюнхгаузена” я считался его артистом. Ну не взял он меня. Почему? Я до сих пор не знаю ответа на этот вопрос. Если хотите, можете спросить об этом Марка Анатольевича. Уже прошло столько лет, что, может быть, сегодня он спокойно ответит на этот вопрос.
— А сами не пробовали спросить?
— Тогда не мог, это было бы бестактностью. Сегодня, в шутку, уже могу: Марк Анатольевич, по-моему, меня уважает. Но в нашей профессии иногда о чем-то сожалеешь и не знаешь, по какой причине не срослось, не случилось. Может, и причины-то существенной никакой не было — может, просто день был такой неудачный. Но знаю: очень хотели, чтобы я работал в этом театре, и Олег Янковский, и Саша Абдулов, и Саша Збруев. Это мои близкие друзья, и они нутром понимали, что я артист, который “не испортит” труппу и будет на своем месте. Но не срослось, не произошло. А в другие театры мне идти не хотелось. Вот и все. А потом, “степ-бай-степ”, я превратился в такого одинокого волка и проживаю эту жизнь самостоятельно.
— Что вы вкладываете в понятие “одинокий волк”? Только то, что не служили ни в одном театре, или нечто большее?
— Одинокий волк? Я в это понятие в связи с собой вкладываю только одно: то, что я вставал утром и искал пищу — работал. Мог найти, мог не найти. У меня не было кассы, где бы я получал деньги, не было своего, грубо говоря, здания, куда нужно было приходить на работу. Объективно говоря, я считался безработным артистом. В те-то годы!.. На этот счет есть другое определение: свободный художник. На самом деле ужасное выражение, потому что “свободный художник” звучит как “художник без работы”. То есть: “я многое умею, но никому это не нужно”. Но я всегда много снимался в кино, никогда не был в простое. Но формально — безработный. Ведь даже в члены Союза кинематографистов меня не принимали.
— Официально безработных у нас тогда не было. Чем же объясняли отказ?
— Меня не принимали из-за того, что я не играл положительных ролей. Всегда или преступников, или негодяев. Об этом мне сказала женщина, которая была ответственным секретарем по приему новых членов в Союз кинематографистов. Говорит: “Ну что же вы не играете положительных ролей? Даже ни одного комсорга не сыграли”. А куда с моим лицом играть комсорга?..
— Почему бы и нет?
— Это мы сейчас понимаем, что комсорг может быть с любым лицом, но тогда это было невозможно. Помню, я ей ответил: “Значит, вы считаете, что артист, гениально сыгравший Ленина, может получить звание и Госпремию, а артист, гениально сыгравший Гитлера, — нет? Я-то думал, что премию дают за профессионализм и талант”. На этот вопрос она мне уже ответить не смогла. Потому что я попал в самую точку. Но и это все ерунда. Потом меня Климов, покойный, принял в Союз. Но ничего в моей жизни не изменилось, разве что появилась “корочка”.
— А она что-то дает? Может быть, какой-то статус, положение?
— Ничего не дает. Ты можешь бесплатно смотреть фильмы, ходить в ресторан Дома кино...
— Чем вы, кстати, пользуетесь. Частенько же бываете в ресторане Дома кино?
— Я думаю, что я там не был последние лет 15. Но не хожу туда не потому, что стало много других ресторанов, где вкуснее, изысканнее, красивее. Нет. Во-первых, времени стало меньше. Во-вторых, распалось то, что составляло ту клоаку. Дом композиторов, ЦДЛ, ВТО, Дом кино — раньше это были недоступные места, где собиралась только элита. Там по-другому говорили, по-другому выпивали, о другом спорили. Естественно, туда тянуло. Да и возраст был такой, что ходил людей посмотреть, себя показать...
— Сейчас по злачным местам вы не ходок?
— Времени нет.
* * *
— Перед встречей с вами спрашивал девушек нашей редакции: что они думают о Леониде Ярмольнике? Многие, улыбаясь, отвечали: “Ну, он такой ловелас, наверное...”
— Это комплимент. Но либо они принимают желаемое за действительное, либо ошибаются, мня себя знатоками на каком-то интуитивном уровне... Хотя, наверное, ловелас, как и любой другой нормальный мужик. Но не донжуан.
— Между ловеласом и донжуаном большая разница?
— Ловелас — тот, который все время пытается, а донжуан — как без наркотика, жить без этого не может. Нет, я не донжуан. Ловелас — может быть. Я же не слепой: “сухое” от “крепленого” отличаю.
— Тем не менее вы со своей женой Оксаной в браке уже 20 лет.
— Какой резкий переход... Уже больше. Да, вот такая примерная, образцово-показательная советская семья.
— Не больно-то вы похожи на людей, закрепощенных общим домом.
— Ну что значит: “закрепощенных домом”. Не будучи в этом доме рабами! Рабами штампа в паспорте. И это не значит, что шаг влево, шаг вправо у нас карается расстрелом. Свободные люди, скажем так, которые искусственно не следят друг за другом и не копают друг на друга компромат.
— К молодым людям своей дочери Саши как относитесь? Можете, например, с ними поговорить по душам на кухне, выпить?
— Могу. Я отношусь к ее молодым людям так, как она к ним относится. С симпатией. Во-первых, я очень уважаю свою дочь. Если ей нравится человек — значит, в нем изначально есть то, что мне тоже будет нравиться. Значит, это благородный, нормальный, воспитанный человек, заслуживающий к себе внимания и интереса.
— Значит, вы не из тех любящих отцов, которые пытаются оградить свое обожаемое чадо буквально ото всего?
— Нет, я не идиот. Зачем: Саша сама достаточно требовательная к себе, серьезная. И не дура, и не ущемленный в чем-то человек. Поэтому, я думаю, она сама по себе застрахована от каких-то глупостей и совсем дурацких ошибок. А все остальное — это просто человеческая жизнь.
— Саша — больше мамина или папина дочь?
— Она наша.
— Но все-таки выбрала для себя мамину профессию, а не вашу.
— Слава богу, что она не пошла в актрисы. Для женщин эта профессия слишком трудна. Катастрофически трудна, с постоянным ущемлением самолюбия. Кроме того, у многих актрис очень короткий век. Нашей профессией можно заниматься только тогда, когда без этого не мыслишь жизни.
— Но если бы она заболела театром, благословили бы?
— Если бы заболела по-настоящему, то, конечно, я не стал бы, да и не мог бы ее отговаривать. Но этого не случилось. И слава богу.
* * *
— После смерти Леонида Филатова я разговаривал со многими близко знавшими его и вас людьми. Некоторые из них, откровенно удивляясь, говорили: “Надо же, Ермолай — вроде бы шутник, балагур. А каким человеком оказался!” Имели в виду вашу бескорыстную помощь больному другу, которая до поры оставалась как бы за кадром.
— Мою легкость в общении они принимали за легкомысленное отношение к жизни. Это не так. Я какой был, такой и остался. Это их проблема, что они меня всю жизнь считали другим. Я всегда был увлеченным, дерзким, бойким, нахальным, общительным. Как говорится, с гвоздем в одном месте — мне до всего было дело. Это и сегодня есть во мне. Меня и сейчас часто воспринимают так: ну, хороший парень, пошутить может, разыграть, приколоться. И криминала в этом я никакого не вижу. Но есть оболочка человека, а есть его суть. Честно скажу: мне неинтересны те люди, которые и снаружи, и внутри одинаковы. Как инфузория-туфелька — простейшее. А показывать себя, чтобы все говорили: “У, Ленька какой хороший!” — зачем? Я никогда ничего не делал для того, чтобы потом об этом говорили. Клянусь. Это не кино и не спектакль. Который если получился — аплодируют, не получился — свистят. Это другое — это жизнь.
— Часто приходилось замечать удивление на лицах людей, которые узнавали вас чуть лучше?
— Много таких, которые с годами лишь разводили руками со словами: “Кто бы мог подумать!..” С одной стороны, это было приятно, а с другой — мне всегда хотелось сказать таким людям: “Да не изменился я!” Но это действительно все не важно. Зачем как бы раньше докапываться до сути? Явления, человека, произведения... Всему свое время. И если мне не стыдно за мои поступки, это вовсе не моя заслуга — так само получилось. Вот в картине у Тодоровского “Мой сводный брат Франкенштейн”, которая сейчас выходит, есть замечательная сцена. Я там прихожу за своим сыном в милицию, и дежурный, капитан, спрашивает: “А почему у вас фамилия Крымов, а у вашего сына — Захаров?” Я отвечаю одной фразой: “Так вышло”. А за этим “так вышло” — целая жизнь. Понятно?..
21.01.2004 11-41
|