Наследство Хоне Шмерука
Алеф
Из долгих разговоров с Хоне Шмеруком у него дома, сохранившихся на трех моих диктофонных кассетах, из наших с ним споров во время прогулок, из его книг, статей и выступлений перед студентами Иерусалимского и Ягеллонского (Краков) университетов родились эти непосторонние заметки.
В ту пору, когда мы с ним впервые встретились, ему было 75 лет. Почти полвека — в Израиле. Член Академии наук Израиля. Женат, отец троих детей, младшему из которых, Авигдору, на момент нашего знакомства с ученым было … три с половиной года.
Я включаю диктофон и слышу неторопливый, спокойный голос ученого.
— К началу Второй мировой войны, когда немцы вступили в Польшу, — вспоминает он, — мне было всего 18 лет. Я к тому времени окончил школу и учился на первом курсе Варшавского университета. Страсть к учебе у меня была с детства. Никогда не забуду, как вечерами по пятницам мама усаживала нас с сестрой у стола и вслух читала Шолом-Алейхема.
— На каком языке?
— Конечно, на идише. Этот язык всегда звучал в нашем доме. Мама — учительница древнееврейского языка, знала и любила еврейскую литературу. Отец — глубоко верующий человек, ежедневно молился, в доме нашем всегда соблюдали субботу и кашрут, отмечали все еврейские праздники.
— Довоенная Варшава, это общеизвестно, славилась разнообразием еврейской жизни: популярностью пользовались еврейские театры, выходили еврейские газеты. Вероятно, вы не могли не воспользоваться этими возможностями...
— Естественно. Как я уже сказал, мама была настоящим ценителем еврейской культуры в самом широком смысле слова. Благодаря ей, я не только был завсегдатаем театра, но и лично знал многих еврейских актеров. Помню очень хороший авангардистский «Юнг-театэр», существовавший в Варшаве, кажется, с 1931 года. Так вот, еще в школьные годы у меня была возможность свободно посещать все спектакли этого коллектива.
Помню, как после моей бар-мицвы знакомые актеры преподнесли сюрприз: пригласили всех моих гостей в театр на новую постановку. Кстати, одна из моих нынешних студенток написала очень интересную дипломную работу об этом талантливом коллективе.
— Хоне, значит, к 1939 году вы успели окончить школу и поступить на первый курс Варшавского университета, на факультет истории и литературы. Что было потом?
В ответ — тишина.
Легкий шорох диктофонной ленты.
Даже сегодня, в октябре 2007-го, я помню его побледневшее лицо.
Шмерук молчит. Смотрит в окно. За его спиной — потемневшие от времени переплеты древних книг — часть библиотеки, доставшейся ему от деда.
Я повторяю вопрос.
Хоне поднимает глаза к большому портрету мамы и говорит:
— Потом была война.
— Вы помните первый ее день?
— Точно, в деталях, не помню. Но помню, как меня, направившегося в гости к своему приятелю, немцы схватили и отправили на работу: надо было восстанавливать разрушенные очистные сооружения города. Кстати, там, на очистных, я встретил и своего приятеля, к которому шел и до которого не дошел...
Незадолго до наступления комендантского часа нас отпустили по домам.
Увидев меня живым и здоровым, отец с мамой, тем не менее, решили отправить меня «от греха подальше» на Волынь.
— Почему туда?
— Потому что и отец, и мама — родом из тех краев: отец — из-под Луцка, мама — из маленького местечка Рожище. В общем, они решили, что оставаться в оккупированной немцами Варшаве мне, 18-летнему парню, опасно. И я уехал.
— А родители?
Хоне Шмерук опускает глаза. Ресницы дрожат.
Я слышу, как тикают часы в простенке между окнами.
Хоне тихо выдыхает:
— Они ошиблись, трагически ошиблись... Навсегда покинув дорогой мне дом, я никогда больше их не видел. Они сгорели в огне Варшавского гетто. Я жил и работал в Ковеле, и, конечно, переписывался с ними до того времени, когда Германия напала на Советский Союз. Часть этой переписки (письма мамы) сохранилась у меня до сих пор. Мама успела сообщить мне, что они переехали на другую квартиру, на Налетках, а эта улица чуть позже оказалась в черте гетто. На этом наша переписка закончилась.
В 1940-41 годах Хоне Шмерук работал в Ковеле учителем в неполной средней школе. Когда немцы напали на Россию, он вместе с несколькими знакомыми бежал на Восток. Эшелоном добрался до Уфы, а оттуда тоже эшелоном через Сталинград — до Чимкента. Там в облоно получил направление на работу учителем немецкого языка в сельскую школу хлопководческого совхоза «Пахта-Арал».
Представляете? Еврейский парень из Варшавы, знающий всего несколько слов по-русски, в узбекской школе…
— Как же вы общались с учениками, Хоне?
— Знаешь, во-первых, еще во время работы в Ковеле я «добровольно-принудительно» получил советский паспорт. А, во-вторых, общаться с учениками в «Пахта-Арале» мне было несложно, поскольку русского языка они тоже не знали...
Шмерук учил немецкому языку юных узбеков и казахов месяца два. А когда начался призыв в Красную армию, он тоже получил повестку и оказался в стройбате под Челябинском. Работал в карьерах по добыче огнеупорной глины. Ему повезло: еще со времени учебы в реальной гимназии в Варшаве Хоне запомнил кое-что из химии и геологии, и когда местный геолог стал искать специалистов среди новичков, он решил рискнуть...
Я слушаю в диктофоне голос Шмерука, рассказывающего об этом, и представляю себе его улыбку:
— Такой наглости я и сам от себя не ожидал. Геолог стал проверять мои знания, задавал всевозможные вопросы, просил назвать ту или иную химическую формулу и, как ни странно, я ответил на все его вопросы, и он был удовлетворен тем, что приобрел такого «крупного специалиста», как я. Словом, два года я проработал коллектором в одном из уральских карьеров.
Будущий еврейский ученый, который в годы войны из узбекского хлопкороба переквалифицировался в уральского следопыта, — это ли не фантасмагория быстротекущего нашего времени?
Правда, к началу Великой Отечественной Шмерук уже неплохо владел русским языком и много читал по-русски: в поселке была хорошая библиотека. Но когда в СССР создали Союз польских патриотов, и формировалась армия генерала Андерса, Шмерук стал инспектором польских школ в Свердловской области, которых было несколько десятков, они действовали в различных маленьких поселках области, где жили сосланные поляки.
Но Шмерука, естественно, тянуло в родную Варшаву. И он сразу же уехал туда, как только представилась такая возможность.
— Профессор, а как вы узнали о трагической судьбе родителей?
— Первым делом я пошел в Еврейский комитет в Варшаве. Там были списки всех, кому удалось остаться в живых. Отца с матерью я в них не нашел. Но об их судьбе узнал чуть раньше — от своего дедушки, который жил в Иерусалиме с 1934 года. Когда война закончилась, он и брат моей мамы стали выяснять, кто из нашей семьи выжил в адском огне Катастрофы. И, конечно, выяснили, и об этом написали мне.
— Почему же вы не уехали в Эрец Исраэль сразу по окончании войны? Тем более что дедушка сам разыскал вас, единственного оставшегося в живых из всей семьи...
— Ответ очень простой: дедушка ни в коем случае не хотел, чтобы я добирался до Палестины нелегально. «Запрещаю тебе рисковать своей жизнью, — писал мне в Варшаву. — Ни о какой нелегальной алие не может быть и речи».
— Ваш дедушка был верующим человеком?
— Да, очень.
— Как его звали?
— Реб Авром-Йонтл Пельц.
— Вы приехали в Израиль в 1949 году. Дед был жив?
— Он умер за два месяца до моего приезда. И я, оказавшись в Иерусалиме, десять лет жил в его доме. А потом переехал на другую квартиру.
— Все время — в Иерусалиме?
— Да, с первого дня и до сих пор. Кстати, у дедушки была привычка не выбрасывать письма, которые он получал. И вот, приехав в Иерусалим, я нашел среди его бумаг и книг (у него была прекрасная библиотека, которую он частично завещал мне) письма ... своей мамы.
— На идише?
— Да, и на идише тоже.
— А ваши дети знают этот язык?
— Старшая дочь пробовала читать печатный текст, но ей это трудно, хотя она почти все понимает. А младшая... С мамэ-лошн у нее связана одна печальная история.
— Что за история?
— Во время войны Судного дня она служила в танковых войсках, была офицером. Однажды армейское начальство решило отправить мою Сару навещать родственников погибших солдат и офицеров. И во многих семьях, как оказалось, не знали никакого другого языка, кроме мамэ-лошн. И Сара понимала его сердцем...
У меня, кстати, тоже многое было связано с языками. В 1949 году, по приезде в Израиль, я чуть больше года работал в книжной лавке Стеймацкого; он взял меня на работу, поскольку я знал иврит, идиш, польский, русский, немецкий и английский языки. Потом меня призвали в армию, и там пригодилось мое умение говорить и писать на иврите, потому что многие новобранцы, только что прибывшие в страну, не владели этим языком.
Меня определили на службу в военную полицию; там у нас было много свободного времени; многие мои коллеги учились на юридическом отделении университета; а я... Я взахлеб читал — на идише, потому что с детства любил этот язык. И когда в университете открылось отделение идиша, мой начальник спросил, не хотел бы я поступить на это отделение. Я, естественно, согласился.
Этот мой тогдашний начальник, Иегуда Зальцман, стал известным адвокатом, живет в Тель-Авиве. Узнав о присуждении мне «Прас Исраэль», он сказал: «Ты получил эту премию только благодаря мне...».
— Кто преподавал идиш в те годы?
— Первым преподавателем был Дов Садан, а я стал первым студентом, которому разрешили сдавать экзамены на мамэ-лошн.
— А вы? Когда вы сами стали преподавать в университете?
— В 1961 году, после защиты докторской диссертации о советском еврействе.
— Сколько у вас было студентов за все эти годы?
— Много. У меня учились все нынешние доктора наук-идишисты, которые сейчас преподают в Еврейском университете: Авраам Новерштерн, Сарра Цфатман, Хава Турнянски, Ихиэл Шейнтух. Мои ученики работают и в других университетах, не только в Израиле, но и в США.
— А каковы ваши взаимоотношения с Польшей? Вы бываете там?
— Да, меня часто приглашают читать лекции в университетах в Варшаве, Лодзи, Кракове. Там сегодня ощущается очень большой интерес ко всему, что связано с польским еврейством. Я много занимался творчеством Ицхака Башевиса-Зингера. В Польше сейчас переведено с английского на польский язык все, что написано им.
— Я знаю, что вы не раз встречались с Башевисом...
— Да, я хорошо его знал. У меня есть много фотографий, запечатлевших наши встречи.
Шмерук тянется к пачке фотографий на журнальном столике, за которым он сидит, и достает несколько снимков.
— Вот наши с Башевисом встречи.
Я рассматриваю фотографии и спрашиваю:
— Он, как и вы, из Польши...
— Да, и именно Польша была, пожалуй, главной темой всех наших с ним разговоров. Кстати, он неоднократно бывал в Израиле, мы встречались у меня дома в Иерусалиме; и, кстати, именно в нашем университете он получил почетную докторскую степень — еще до присуждения ему в 1978 году Нобелевской премии в области литературы.
— Я читал его потрясающую Нобелевскую речь, посвященную языку идиш. Его отношение к этому языку мне близко и понятно. А что вы, профессор, думаете о судьбе и будущем мамэ-лошн?
— Больно говорить об этом. Не думаю, что идиш удержится в качестве живого языка. Нет среды, нет компактных групп населения, говорящих на нем. Нет их больше... На мамэ-лошн я говорю сегодня только со своими друзьями — Авромом Суцкевером, Иосифом Керлером. Есть, правда, ортодоксы, владеющие языком, но их не интересует светская литература.
— Но как же тогда большая группа талантливых литераторов послевоенного поколения? Вы не считаете их «поколением продолжателей»?
— Большая группа? Я знаю всего нескольких, кто заслуживает пристального внимания критики.
— Кого, например, профессор?
— Кого? Увы, тех, кто сегодня серьезно работает в еврейской литературе, — раз, два и обчелся. Например, Борис Сандлер — писатель, по-моему, недостаточно оцененный критикой. Но, собственно, у нас и серьезной, не комплиментарной критики-то нет. Кто еще? Дов-Бер Керлер — серьезный поэт и ученый. Может быть, Велвл Чернин. К сожалению, современная идишская литература этими и еще двумя-тремя именами для меня и ограничивается. Подчеркиваю, для меня. Нового Башевиса-Зингера или Аврома Суцкевера пока не наблюдается…
— Что же будет дальше?
— Идиш, думаю, останется языком научных исследований. Понимаете, язык самоценен лишь тогда, когда он остается живым средством общения и литературного творчества. Увы, этого не произошло, и это печально.
— Я читал в изданной вами еще в 1964 году «Антологии 12-ти казненных советских еврейских писателей» о том, что еще в 1927 году Перец Маркиш писал Мелеху Равичу нечто такое, что в корне отличалось от его публичных заявлений о светлом будущем еврейской культуры в СССР.
— Да, в том письме Маркиш высказывался открыто и прямо: «Идиш в России обречен стать сектой. «Идишкайт» (еврейство) убывает тем более, чем более евреев становится «советским народом». Точные слова! А разве здесь евреи не становятся израильским народом? А в Америке — американским?..
— Значит, «Ди голдене кейт», эта золотая цепь, теряет свое последнее звено?
— Не знаю, последнее ли, но эта цепочка разорвана и восстановить ее вряд ли удастся.
Помните, в начале этих заметок я написал о двуединстве жизни и судьбы Шмерука, которые, как крылья, несли его по жизни?
С одним крылом — еврейской литературой — мы, как говорится, разобрались.
А второе …
— Профессор, расскажите, пожалуйста, о своей семье.
— Я женился в 1946 году в Лодзи и приехал сюда вместе с женой. У нас две дочери и шесть внуков. После того, как жена умерла от онкологического заболевания, я женился во второй раз.
— Ваша жена — коренная израильтянка?
— Нет, Кристина, как и я, из Польши, но поженились мы в Оксфорде, в Англии. Там мы впервые с ней встретились, когда она привезла свой фильм о еврейском театре в Варшаве. А здесь она снимает фильмы об Израиле для польского телевидения.
— Она кинодокументалист?
— Да. И моложе меня «всего» на 30 лет. В общем, мы познакомились в Оксфорде, куда я был приглашен читать лекции, и оттуда я привез ее сюда, в Иерусалим. Здесь 3,5 года назад у нас родился сын Авигдор (Виктор).
Во время нашего разговора Авигдор улизнул от нянечки, вбежал в комнату и прижался к отцу. Хоне Шмерук обнял его, поцеловал и тихо сказал:
— Иди, Авигдор, нам еще надо с этим дядей поговорить.
Мальчик недовольно хмыкнул и побежал к няне.
А я посмотрел на счастливого отца и сказал:
— Я бы присудил вам «Прас Исраэль» только за это...
Шмерук принял шутку и в том же тоне ответил:
— Пожалуйста, действуйте, я готов принять и эту награду...
Через год после этого разговора Хоне Шмерука не стало. Он отправился в польскую столицу читать лекции и там умер — не выдержало сердце.
Там его и похоронили — в родной его Варшаве, в городе, где он родился и вырос, где сгорели в гетто его родители, в городе, который чтит своего выдающегося ученого не меньше, чем Иерусалим.
Кристина Шмерук в память о муже создала фонд «Наследство», который сначала был нацелен на научно-издательскую деятельность, но впоследствии стал одним из звеньев польско-еврейского культурного сотрудничества двух стран.
Но есть и другое наследство Хоне Шмерука — его мысли об идише, его книги и статьи, тексты его речей и научные исследования.
Будем помнить об этом наследстве еврейского ученого Хоне Шмерука, потому что, если по большому счету, это наследство не только его, но и наше с вами.
03.12.2007 11-46
|