Проект еврейской архитектуры
«Еврейский Обозреватель»
Даниэль Либескинд — один из десятка самых известных архитекторов в мире, по американскому счету, — архитектор номер один, потому что в 2002 году он выиграл конкурс на реконструкцию Ground Zero в Нью-Йорке, после трагедии 11 сентября. Это единственный известный мне архитектор, который говорит, что делает еврейскую архитектуру. Не синагоги, а любую — еврейское понимание пространства.
Творчество Либескинда я изучал в Еврейском Музее в Берлине — он построил этот музей, и там была его выставка. Довольно, надо сказать, трудная. На входе настоятельно предлагали аудиогид с наушниками, а если вы отказывались, вам его все равно давали. Работало это устройство следующим образом. В залах музея висели большие экраны, с которых Либескинд давал разнообразные интервью. При этом пока ты не подойдешь к экрану — он пустой и голос не слышен, а когда подойдешь с антеннкой своего аудиогида, экранный Либескинд оживляется. Если надоело слушать — чуть отходишь, и он замолкает.
Но не все так просто, потому что когда замолкал один Либескинд, включался другой, с соседнего экрана. А отпрыгнешь назад — за спиной просыпается первый. Достаточно быстро возникало чувство зашуганности Либескиндами. Выключить гид было нельзя, можно было лишь снять наушники, но это мало помогало, потому что тогда Либескинд болтал с экрана беззвучно, приобретая известное сходство с Чарли Чаплином. Все пространство выставки оказывалось заполненным обрывками его слов и жестов, — как будто испытывающий недостаток в общении человек бегал вокруг тебя кругами, то заскакивая вперед, то выныривая из-за плеча, и все время норовил рассказать что-то самое главное.
Когда я рассматривал макет площади Потсдамерплац, мне казалось, что вся она обегана архитектором, самой быстротой движения пытавшегося вытеснить окружающую пустоту. Тот же принцип лежал в основе всех градостроительных проектов Даниэля Либескинда. И именно в этом контексте становился понятен его проект реконструкции WTC. Он опирался не на следы чего-то бывшего на этом месте, но на дискомфорт памяти, в которой следы стерлись, а места их остались. Это градостроительство, возможное только в особо неблагополучных точках земной поверхности, таких, как разрушенный на 70% Берлин или взорванный WTC. Но в этих точках оно действует удивительно сильно. Что остается на месте после того, как произошла катастрофа? Человек, пытаясь рассказать, что здесь было, бегает вокруг тебя кругами, и все время норовит рассказать что-то самое главное, понимая, что ничего не выйдет...
То есть, как не выйдет? Вокруг был построенный им музей. Люди, занимающиеся еврейскими музеями, не слишком высоко его оценивают. Александр Борода, который приглашал Либескинда в Москву делать проект музея в Марьиной роще, а потом отказался от этого намерения, объяснял мне, что в еврейском музее в Берлине невозможно ничего показывать — там архитектура показывает сама себя и больше ничего в себя не впускает. Наверное, так и есть. Но мне важна архитектура.
Еврейский музей в Берлине — это иссеченный разрывами металлический бункер, здание, которое как будто бы начали сносить, мять тракторами, резать на части, но потом бросили. Внутри — огромное темное пространство и два пересекающихся пути. По одному вы постепенно движетесь к свету и, в конце концов, выходите в маленький лес. Вместо деревьев там бетонные столбы, и все они стоят не прямо, а под углом, как бы заваливаются на вас. А другой путь приводит в очень высокое, абсолютно темное, очень тихое помещение. И там ничего нет, не считая того, что на полу лежат вырезанные из металла лица. Просто наваленные грудой, как монеты на дне сундука, истлевшие человеческие черты.
Не помню другой архитектуры, из которой я бы выходил в таком неврастеническом состоянии. Не знаю, еврейское ли это понимание пространства, но в этом пространстве есть смысл. Этот смысл — жизнь. Тех, кто ушел, и тех, кто остался. И все.
А потом Либескинд приехал в Москву. Он назначил встречу в кафе «Voque», и, ожидая его среди изящных молодых людей и эффектных девушек, я судорожно перебирал в голове глубоко неуместные в этом интерьере вопросы о смысле жизни.
И вот он вошел. Великий архитектор, глубокий мыслитель, человек, архитектура которого довела меня чуть не до истерики, был ростом метр сорок. И я так этому поразился, что, наверное, он заметил. В обалдевшее мое лицо он послал обаятельнейшую улыбку, и мне показалось, что ему как-то приятно и то, что я так неуместно обалдел, и то, что мне очень по этому поводу неловко. «Дэниэл», — сказал он, протягивая мне вверх крошечную, как у десятилетнего мальчика, ладошку.
Сели, заказали кофе, я успокоился и вернулся в прежнее восторженное состояние. И чтоб уж не тянуть, начал с места в карьер.
— Ваша архитектура, как мне кажется, уникальна тем, что у нее глубоко трагический смысл. Еврейский музей, Ground Zero — вы показываете суть сегодняшнего пространства как пространства травмы. Современная архитектура начиналась с веры в прогресс — а прогресс привел к катастрофе. Что вы думаете по этому поводу?
Он с интересом посмотрел на меня сквозь маленькие щелевидные очки:
— По какому?
Я несколько смешался. Действительно, вопрос получился какой-то неконкретный. Но не отступать же?
— О трагедии в архитектуре.
— У меня есть несколько вещей, связанных с трагическими сюжетами. Но я не думаю, что мое творчество связано с трагедией. У меня около 400 проектов по всему миру. Было бы, вероятно, неправильно всюду устраивать трагедии.
Он сказал это так, как будто я его обвинял в очернении действительности. Я опять почувствовал некоторую неловкость.
— Я совсем не это имел в виду. Я говорил о художественном смысле языка. Вы — один из основателей деконструкции, направления, которое обнаруживает зыбкость мира...
— Не придавайте значения словам. Деконструкция — это условное определение, просто связанное с названием той выставки в Нью-Йорке в 1986 году, когда мы выставились вместе с Питером Айзенманном, Захой Хадид и другими. С тех пор прошло 25 лет — вероятно, вы могли заметить, что эти архитекторы не слишком похожи друг на друга.
— А как же философия деконструкции? Вы не чувствуете связи с этой философией?
Он посмотрел на меня уже не с интересом, а я бы сказал, с тревогой. Заботливой. Как бы в жанре: «Вы плохо себя чувствуете?» Потом ответил очень внятно, раздельно, почти по слогам:
— Я — архитектор. Не интеллектуал, — архитектор. У меня проекты, здания, контракты. Я был знаком с Жаком Деррида, он прекрасный мыслитель, но я не мыслитель. Что у меня может быть общего с его философией?
В этот момент до меня, наконец, дошло. Я вспомнил другие его интервью. Эти интервью всегда одинаковые.
«Кто ваш любимый архитектор? — Разные. — Какой из ваших проектов вам нравится больше всего? — Будущий». И т. д. Таких интервью после того, как он выиграл конкурс на Ground Zero, он раздал тысячи. И я понял, что никакой беседы о смысле архитектуры и основах Бытия у нас не будет. У нас будет тысяча первое интервью.
Некоторое время, пока я все это осознавал и мысленно перестраивался, мы сидели и молча пили кофе. Мы приятно улыбались друг другу. Мне показалось, это самый естественный для него способ общения с прессой. Ну что ж, решил я. Перейдем к конкретике.
— Расскажите, что происходит с проектом WTC. Мы все радовались, когда вы выиграли конкурс, такое эффектное решение, музей, вертикальный сад. А после этого вдруг оказалось, что все здания строят совсем другие архитекторы. Вас вытеснили из проекта?
— Меня никто не вытеснял. Напротив, мой проект реализуется.
— То есть будут строить ваши здания?
— Какие здания? Мое произведение — общая структура пространства. Это масштабный урбанистический проект, его не может строить один человек. Естественно, там множество архитекторов, но все они работают в рамках моего замысла.
— А вы что-нибудь строите?
— Разумеется, нет. Это как оркестр. Представьте себе, что дирижер в какой-то момент скажет: теперь, ребята, играйте сами, а у меня своя партия на скрипке, я теперь ее буду играть.
— Я не представляю себе, как тогда будет звучать общий замысел.
— Не расстраивайтесь. Никто пока не представляет. Я тоже. Это и есть самое интересное.
Разговор о конкретике тоже зашел в тупик. Узнать бы, думал я, как он вообще разговаривает с заказчиками, если он такой неразговорчивый? Ведь нужно как-то их убеждать, находить общий язык, а он же не хочет. Ну, совсем не хочет.
— Ваша архитектура должна шокировать заказчиков. А в разговоре вы ускользаете от ясных определений. Скажите, как вам удается их убедить, что нужно построить именно это?
— Люди сегодня сами стремятся выйти из привычных рамок. Они готовы к новому. Тут не нужны слова и определения.
И опять эта приветливейшая улыбочка, эффектно исчерпывающая тему. И тогда я решился на последний поворот:
— Дэниэл, я спрашивал о вашей архитектуре по-всякому. Как о трагедии, как о деконструкции, как о практической деятельности. Позвольте мне задать еще один вопрос. Хотя, вероятно, и здесь мало что получится. Вы строили музеи Холокоста, и о вашей архитектуре говорят как о еврейской. Это спекуляция? Или о ней можно говорить в терминах еврейской идентичности?
И вдруг он как-то неохотно оживился. Глаза пошире раскрыл, очки поправил.
— Я думаю, в этом что-то есть. Вы знаете, евреи очень долго были лишены своей архитектурной традиции. Нас не пускали в эту профессию. Я представляю только третье поколение еврейских архитекторов, до начала ХХ века нас там не было. И конечно, некоторые свойства еврейской культуры, еврейского восприятия пространства я в своей архитектуре выражаю.
Это было первое более или менее ясное высказывание за все интервью. Я решил углубить тему.
— Скажите, а для вас вообще важна еврейская тема? Б-гоизбранность?
— Я думаю, вопрос о Б-гоизбранности евреев является самоочевидным. Ведь всем известно, что и христианство, и ислам — великие религии — вышли из иудаизма. Мы научили весь мир, как понимать Б-га. Какие еще доказательства Б-гоизбранности нужны? И я ощущаю себя представителем Б-гоизбранного народа.
— Вашу архитектуру вы делаете с учетом этой перспективы?
— Да.
И все. Он даже не улыбался, просто сказал «да» и замолчал.
Тут у меня кончилась лента диктофона. Он громко щелкнул, а Либескинд страшно оживился. Я думал вставить другую кассету, но он мне не дал. «Нет, хватит», — сказал и начал рассказывать о евреях и России.
О том, как родился в Польше, как родители бежали в СССР, как их сослали в Казахстан, как он до сих пор понимает по-русски. Хотя без удовольствия. Его просто прорвало. Мы обсуждали синагоги Украины и Беларуси, формы еврейских надгробий, кладбища, которые, по-моему, похожи на его урбанистические проекты («А, вы заметили! Ну, разумеется!»), и то, что на триста километров вокруг этих кладбищ нет теперь никого, кто понимал бы, что написано на этих надгробиях, а в синагогах теперь коровники.
Словом, прекрасный оказался собеседник — только не под диктофон. У каждого, знаете, свой опыт. Вот он, маленький еврей из Польши, родители бежали от фашистов и прибежали в сталинский лагерь. А теперь он приехал сюда, и к нему приходит человек с диктофоном. И записывает. Все, что ты скажешь, может быть использовано против тебя. Будь начеку.
И он не проговаривается. Ни о чем, кроме одного. Да, говорит, я сын Б-гоизбранного народа. Да, мы научили весь мир Б-гу, потому что Б-г нас выбрал. Сам не навязывается, но уж если спросили — отвечает. Не отрекается.
30.05.2008 14-16
|