Юбилей выдающегося композитора Оскара Фельцмана
Бульвар Гордона
Пусть зеленеет от зависти Америка: нашему Оскару — 90, и это почти на 10 лет больше, чем хваленому голливудскому, а если серьезно, 18 февраля разменяет десятый десяток патриарх советской песни, композитор с одесским чувством юмора и московской пропиской Оскар Борисович Фельцман. Думаю, внушительной круглой датой улыбчивого и энергичного юбиляра жизнь вознаградила в том числе и за его неиссякаемый оптимизм — перед такой наградой меркнет даже орден Александра Невского I степени (второй в российской иерархии после ордена Суворова!), которым четыре года назад Кремль удостоил композитора «за особые полководческие заслуги».
При этом победы свои Оскар Борисович одерживал не в сражениях, а сидя перед черно-белыми клавишами (кстати, Дом композиторов, где вот уже много лет он живет на 12 этаже, в народе прозвали «Домом ста роялей»). Как-то в Агентстве по охране авторских прав у Фельцмана спросили: «А сколько песен вы написали?». — «Никогда не считал, — скромно ответил маэстро, — наверное, несколько сотен». Чиновники не поленились, прошерстили архивы и выяснили, что на его счету полторы тысячи (!) произведений.
Минимум 200 из них — нестареющие шлягеры: они и сегодня звучат со сцены, их поют за столом под водку, шампанское и просто под праздничное настроение, и хотя иногда без голоса, зато неизменно — с душой. В этом перечне песни на любой вкус: от легкомысленных «Мой Вася» и «Ходит песенка по кругу» до пронзительно-драматичных «Огромное небо» и «Фронтовики, наденьте ордена!». Кстати, когда советские идеологи запретили песню «Ландыши», усмотрев в ней пошлость и идеологическую диверсию, полюбившуюся мелодию пускали в эфир как инструментальную, и будущий диссидент Владимир Войнович шутил: «Оскар, теперь ты, как Мендельсон, — у тебя есть своя «Песня без слов».
Дважды народный (Дагестанской автономной республики и России), четырежды орденоносный и увенчанный множеством премий, Оскар Борисович к своим лаврам относится без пафоса, скорее, с иронией. С улыбкой он вспоминает, как гостил у него внук Даниил, маленьким увезенный родителями в Америку. «Папа говорил, что ты здесь популярный композитор... Смотрю — и правда: мы ходим по улицам и многие с тобой здороваются», — радовался мальчишка, приехав в Москву, а потом дед с внуком пошли в Большой зал консерватории, и Даня был в шоке: «А почему здесь нет твоего портрета?». — «Тут другие композиторы — классики». — «А ты разве не классик? Ты же такой известный!».
«Он, вообще-то, не очень в особенностях нашей российской жизни разбирается», — с улыбкой разводит руками Фельцман, а ведь в детстве в почетном сонме классиков место прочили и ему. Юный Оскар получил серьезное образование в Московской консерватории и начинал именно с классической музыки: сонат, концертов для виолончели, для скрипки с оркестром... Песнями он тогда совершенно не интересовался, даже не слушал их — лицом к «легкой» музыке его повернула война. В 27 лет ему принесла известность первая оперетта «Воздушный замок» — ее по инициативе Тихона Хренникова даже выдвигали на соискание Сталинской премии, а первую песню композитор написал только в 32 года. После 60-ти организовал для своих концертов инструментальный ансамбль «Огни Москвы», в котором пела Ирина Аллегрова, но из-за перенесенного инфаркта ездить по гастролям стало проблематично, и Фельцман передал ансамбль Давиду Тухманову.
10 лет назад Оскар Борисович похоронил жену, с которой прожил больше полувека. Евгения Петровна, по специальности дирижер-хоровик, практически всю жизнь болела, поэтому единственный сын Владимир у пары появился поздно — в 30 лет (муж очень опасался за здоровье супруги). В последний год Евгения Петровна вообще не вставала с постели — ждала смерти как избавления от нечеловеческих мучений. «Видя, как Женя умирает, ни я, ни Володя не плакали, — признавался потом Фельцман. — Мы вообще редко плачем, но дело не в слезах, которые видны, а в состоянии души. Душа плакала...».
В предисловии к своей книге «Не только воспоминания» Оскар Борисович написал: «Когда количество прожитых лет гораздо больше времени, которое еще, возможно, ты проживешь, садись за письменный стол и неторопливо вспоминай свои радости и печали, победы и поражения. Не огорчайся — все могло быть и хуже, радуйся праздникам, которые в твоей жизни были!». Мудрые слова, но, слава Богу, Оскар Фельцман трудится не только над мемуарами. Много лет назад, шестилетним мальчиком написав первые клавиры, он сказал отцу, что ему нужна для этого доска, и тот заказал ее краснодеревщику Шлегелю. С тех пор сын с этой доской не расставался — этот шедевр столярного искусства и сегодня, спустя 84 года, стоит на рояле Оскара Борисовича — на пюпитре для нот...
— Оскар Борисович, добрый вечер, я бесконечно рад видеть вас, классика советской песни...
— ...и я очень рад... (Всплеснув руками). Ну вот, перебил вас некстати — на лестных словах. Ну ничего, радуемся, значит, вместе... Вообще, интервью бывают такие разные, иногда щекотливые темы затрагивают, и я, пока шел к вам пешком по Тверской, волновался, переживал... Хотя по-хорошему, потому что от корней своих никуда не денешься, не убежишь (и не надо, я вам скажу!), а тут Украина, моя Родина...
— Детство же ваше прошло в Одессе...
— И не просто в Одессе, а на знаменитой Малой Арнаутской...
— ...где делали, если верить Ильфу и Петрову, всю контрабанду?
— Там жили не только контрабандисты и жулики, но и хорошие, добропорядочные люди. Когда попадаю в Одессу, меня так туда тянет, и я иду посмотреть на свой дом № 46.
— Он до сих пор сохранился?
— Стоит, но в очень плохом состоянии был, запущенный... Я местным властям намекнул: здание-то, слава Богу, красивое, крепкое, но не в порядке. Они пообещали: «Через два-три года приезжайте — будет люкс», и недавно я был там — все замечательно. Жаль только, смелости у меня не хватило, чтобы на третий этаж подняться и постучаться в дверь нашей квартиры...
— Как интересно: впервые в этих стенах вы появились ни много ни мало 90 лет назад...
— Посчитали, когда я родился?
— Ну да...
— Видите, все про меня читателям рассказали, выдали мой секрет. Это же много как — 90!
— Любопытно теперь зайти туда, посмотреть?
— Вот уж не знаю... Характер у меня своеобразный (я вообще не идеален, да и где идеальных вы видели?), но иногда думаю... Вот как-то так у меня нервная система устроена, что прямо-таки боюсь туда заходить, стучаться в свою квартиру, потому что столько воспоминаний накатывает... Там я появился на свет, был сначала никем, а потом... Я ведь уже в пять лет немножко играл на рояле.
— Инструмент у вас дома стоял?
— Да, безусловно. Отец мой был известным врачом, хирургом-ортопедом. Не частным, а государственным — работал главным специалистом в детском костнотуберкулезном санатории в Люстдорфе. Слышали, место такое есть?
— Конечно...
— Не помню, на сколько он коек был — 100 или 200, но папа лечил ребят замечательно, и, как ни крути, но с медициной я связан. Во-первых, каждое лето там, в Люстдорфе, мы отдыхали и я заглядывал к папе в санаторий, а во-вторых, довольно часто к нам домой приходили больные (вроде как на скромный частный прием), и я мог, возвращаясь из школы, видеть, что там какая-то идет манипуляция. Даже сейчас, когда приходится встречаться с врачами разных специальностей...
— ...чувствуете, что подкованы хорошо?
— Совершенно верно: подкован. Теперь об Одесской музыкальной школе-интернате для одаренных детей скажу: она, представьте, не знаменитая, а сверхзнаменитая...
— Еще бы — сколько скрипачей, пианистов из ее стен вышло!
— Причем мирового класса — они гастролировали по всему земному шару. Смотрите: Ойстрах у Столярского занимался — он самый старший...
— ...Гилельс, наверняка...
— Миля Гилельс, Таня Гольдфарб, Миша Фихтенгольц, Лиза Гилельс, замечательная скрипачка. К сожалению, Лиза... (В 30 лет она поставила на своей карьере крест, полностью посвятив себя мужу — выдающемуся скрипачу-виртуозу Леониду Когану и семье. — Д. Г.).
— Плюс удивительный мальчик-вундеркинд еще там учился... Буся Гольдштейн?
— Да — потом, спустя много лет, Борис в Большом зале консерватории играл с Государственным симфоническим оркестром СССР под управлением Натана Рахлина мой скрипичный концерт...
Был еще и брат его Миша Гольдштейн — талантливый музыкант... Это вообще что-то невероятное — ни один город не может такую команду выставить, но что я вам буду рассказывать? Вы же в Одессе бываете и знаете сами — она абсолютно своеобразна.
— Какой Одесса вашего детства осталась у вас в памяти?
— Некоторые ее воспринимают фривольно: «Ах, Одесса!», в шутку хохмят: «Одесса — мама, Ростов — папа», всякими анекдотами сыплют про одесситов, подчеркивая их колорит, но что касается самого Петра Соломоновича Столярского, то у этого замечательного педагога я занимался всего две недели. Вы удивились? Сейчас объясню. Ничего, что я перескакиваю?
— Нет-нет, очень здорово!
— Когда мне было пять лет, дома почувствовали, что какие-то способности у меня есть: на рояле что-то там подбираю...
— ...тянетесь, словом, к музыке...
— Да, а тогда в таких случаях все отводили своих чад к легендарному маэстро Столярскому, чтобы он посмотрел и сказал свое слово...
— Сколько Петру Соломоновичу тогда было лет?
— Думаю, около 50-ти — не меньше.
— Он был какой?
— Среднего роста, с длинными волосами, такого характерного еврейского склада — национальность угадывалась в нем легко. Меня привели к нему прямо домой (не помню уже название улицы где-то в районе Соборной площади) мама или папа (а может, и оба). Там шли уроки и, как только приоткрывалась какая-то дверь, из комнат доносилась скрипичная музыка, а в коридоре, дожидаясь своих вундеркиндов, сидели мамы. Позднее Столярскому предоставили отдельное помещение, потом он в консерватории преподавал, и, наконец, построили для него целую школу.
— Это правда, что сам Сталин его принимал?
— Конечно же, все это было (согласно легенде, вождь вручил Петру Соломоновичу орден Трудового Красного Знамени, ключи от машины и серебряный сервиз, на что Столярский заметил: «Лучше бы вместо этого школу музыкальную построили». — Д. Г.). Должен сказать вам, что у Столярского была необычайно колоритная речь — ну, Одесса! В Москве ничего подобного не услышишь, и вот, например, занимается у него Буся Гольдштейн, и он ему говорит: «Играй, как вкусный борщ» — ну где, в каком городе это возможно? Вы, наверное, знаете: был знаменитый, ну сверхмировой пианист Владимир Горовиц?
— Да, разумеется...
— Его брат у Столярского раньше учился, а потом Петр Соломонович сделал его своим ассистентом. Высокий, довольно интересный человек — я его помню, так вот, он сразу сообразил, что выражения Столярского надо записывать, потому что это перлы — такое при всем желании не придумаешь.
— И он записывал?
— Да, помогал маэстро вести занятия, а в кармане всегда записную книжку носил. Чего там только не было! И «как вкусный борщ», и «Берта Михайловна, поднимите выше левую грудь» — это Столярский моей преподавательнице Рейнгбальд говорил, потому что ее наградили орденом. Ну кто еще мог так сказать? В Одессе, несмотря на голодные и тревожные годы: 33-й, 37-й — я это помню! — без музыки жизни не представляли, ходили на все концерты...
— И гастролеров было, видимо, много, да?
— Полно — со всего мира к нам приезжали. Вот, скажем, Вилли Ферреро — старшее поколение знает: это итальянский дирижер первой величины. В самое трудное для Одессы время он выступал в здании Биржи, которое...
— ...было переоборудовано в филармонию...
— Да, и это тоже могло быть только в Одессе. По логике помещение Биржи должно быть лишено хорошей акустики, потому что там стояли люди и говорили друг другу: «Брать или не брать? Торговать или не торговать?», а деньги лишнего шума не любят. Потом пришла советская власть, Биржи не стало, а в ее здании сразу сообразили сделать филармонию. Казалось бы, там ничего слышно не будет, но, черт его знает почему, играть было можно и звук был вполне хорош.
Вообще, с тем местом связано много и хорошего, и драматического. Был у меня как-то в Одессе концерт... ну или творческая встреча... Раньше я в зале филармонии бывал, только когда слушал гастролирующих музыкантов: пианистов, скрипачей, — а тут вошел со служебного входа, попал в артистическую и ощутил трепет, потому что там готовились к выходу на сцену все мировые знаменитости: Артур Рубинштейн, Иегуди Менухин...
Я уже известным был композитором, но там за кулисами оказался впервые — это произошло лет 15 назад. Артистическая на первом этаже находилась, и, чтобы выйти на сцену, надо было подняться на второй этаж. Я подумал тогда: «И все эти великие: и Ойстрах, и Гилельс, и многие другие, — там раздевались, надевали фрак, а потом по ступенькам шагали вверх?..». Там прекрасные были рояли — в Одессе их выбирали со знанием дела... (Пауза). Так, а что же я вам еще рассказать собирался?
— Видимо, почему у Столярского всего две недели учились...
— Ах да, обязательно! Итак, в пять лет меня повели к Столярскому. Петр Соломонович немножко поиграл сам, послушал меня и произнес, обращаясь к отцу: «Доктор Фельцман, с вашим сыном я заниматься буду, мальчик хороший. Купите ему скрипку-«четвертушку» и через две недели приходите».
На первых уроках педагог показал мне, как надо держать скрипку, смычок, я что-то попиликал, но спустя пару недель, дома (уже в зародыше будучи музыкантом — это бесспорно!) — родителям заявил: «Больше ходить к Столярскому не хочу и на скрипке играть не буду». Отец расстроился: «Я даже не знаю, как это Петру Соломоновичу объяснить».
Когда мы пришли на очередной урок, папа смущенно выдавил: «Мой сын хочет вам что-то сказать». — «Ну, и что же?» — наклонил голову профессор. «Знаете, — выпалил как на духу я, — больше заниматься у вас не хочу» — дипломатом, как видите, не был. Нормально? Он, в свою очередь, спокойно спросил: «Мальчик, я что, неправильно учу?». — «Нет, просто я хочу играть не стоя, а сидя». Он подумал и кивнул: «Тогда надо его отвести к Берте Михайловне Рейнгбальд», а это профессор, у которой Гилельс учился, Таня Гольдфарб — лучшие пианисты. Меня отвели к ней, и теперь и друзьям, и в интервью я говорю: «Многое, безусловно, от Бога, но не меньше и от самих нас зависит». Мне было всего пять-шесть лет, когда понял, вернее, почувствовал, что скрипка — это что-то слишком для меня узкое. Она лишь инструмент, а рояль — маленький оркестр, и если бы стал в свое время скрипачом, из меня не получилось бы композитора.
Отец потом сокрушался: «Как неудобно — такого профессора обидели знаменитого!», но, по-моему, Столярский меня понял, да и Рейнгбальд почувствовала, что это не каприз: просто мальчик такой — многое слышит.
— Оскар Борисович, на Малой Арнаутской, насколько я слышал, где-то недалеко от вас была синагога...
— Ну, либо у вас разведка хорошая, либо досконально Одессу знаете... Опять перескочили — ну ладно, но потом вернемся еще к школе Столярского, а синагога во дворе нашего дома стояла.
— Прямо во дворе?
— Ну, может, рядом — стенка в стенку, причем одна из лучших в городе. Туда ходили, молились, как полагается, и хотя коммунисты вели тогда с религиями борьбу, верующие все равно были — Бог неверие побеждает...
Мой папа был замечательным человеком — кстати, до последних дней он превосходно играл на рояле и Шопена, и Баха, и все... Музыке его учили серьезно, по-настоящему — это было еще до революции, но потом, посоветовавшись, его родители сказали: «А как ты себя прокормишь, где заработаешь деньги?». Тогда музыканты мало имели...
— А врачи?
— Тоже негусто, но по сравнению с музыкантами — больше, и он поступил в мединститут и окончил его, продолжая заниматься музыкой у серьезных педагогов. Он и писал кое-что — я, например, помню его «Революционный марш», «Колыбельную»... Во всяком случае, музыкально папа был редкостно одаренным — тут нет вопросов, и мне именно от него способности передались, я от него многое взял. (Пауза). И что? Вы мне подсказывайте, а то...
— Синагогу, Оскар Борисович, вы посещали?
— Видите, вы для меня как путеводитель, потому что цепляюсь за разные фразы. В синагогу первое время я не ходил, и, может, это прозвучит нетактично, но мой замечательный отец в Бога что-то не верил — понимаете?
— Ну, конечно, если революционные марши писал...
— Он, в общем, как-то меня придерживал: «Что ты будешь там делать? Ты ничего не поймешь — они говорят же на идиш». Идиш, к сожалению, я не знаю — ну, разве что несколько слов вроде «азохен вэй», но это всем украинцам и русским известно. Ну ладно, но как-то дедушка и бабушка сказали: «Мы пойдем и возьмем внука с собой». Мы спустились из дому, тут же зашли в следующий двор, и я впервые попал в синагогу. Потом они меня брали туда — не каждый, конечно, день, но постоянно, и я слушал пение кантора, хора, а теперь сделаю жуткий скачок — вам это будет интересно.
— Мне все интересно...
— Ну, хорошо. Когда началась война, — представляете, как я перешагнул? — я уже учился в консерватории и был там единственным евреем, и (вот было время!) на втором курсе мне, единственному в консерватории, дали Сталинскую стипендию — 500 рублей.
— Очевидно, талантливым были?
— Ну да, и, наверное, они это поняли. Я занимался у знаменитого композитора Виссариона Яковлевича Шебалина и на первом курсе уже концертировал. Помню, написал сонату для виолончели, показал ее Семену Матвеевичу Козолупову (это знаменитый профессор, виолончелист, у которого Слава Ростропович учился), и он ее в Малом зале консерватории исполнил, а я вместе с ним играл на рояле.
— На первом курсе?
— Мой педагог Шебалин сказал: «Слушай, подхожу я к консерватории и вижу огромную афишу с твоей фамилией. Не успел ты и года еще проучиться, а поди ж ты... Я сам с Козолуповым не так часто играю — ну, молодец!». На тот концерт пришли известные музыканты, потому что Козолупов сам по себе знаменитость, а у меня был один костюм, и я у него спросил: «Выйти на сцену можно?». — «Можно, давай!», так вот, я начал рассказывать...
— ...о том, что было во время войны...
— А-а-а (смеется), это я память свою тренирую.
— Я же, как мы условились, ваш путеводитель — вот и подсказываю...
— Правильно, так вот, во время войны меня эвакуировали в Новосибирск, где назначили ответственным секретарем Сибирского союза композиторов. На заседания ко мне приходили дирижер Евгений Мравинский, знаменитый ленинградский профессор и композитор Владимир Щербачев, Юрий Свиридов, а Кирилла Молчанова я в Новосибирске в Союз композиторов принимал.
Иногда вспоминаю свою жизнь и сам удивляюсь... Слушайте, это как-то даже непонятно: мне 20 лет — возраст несолидный, а им по 30-40... Они хорошо ко мне относились, но мне и в голову не приходило ими командовать, хотя под моим руководством принимали в Союз композиторов и были прослушивания...
В Новосибирск были эвакуированы Ленинградский симфонический оркестр под управлением Мравинского, Театр драмы имени Пушкина (знаменитый Александринский) и Государственный джаз-оркестр РСФСР под управлением Леонида Утесова, и знаете, все как-то сразу меня заметили. Буквально через месяц-два я уже писал музыку к спектаклям знаменитой Александринки, и в Ленинградской филармонии меня тоже узнали. Я потом сочинил ораторию «Хлеб», и ее исполняли хор и оркестр под управлением Мравинского — это большое дело. Был там в эвакуации и Белорусский Еврейский театр — вот почему я перескочил от того, как с бабушкой и дедушкой ходил в синагогу, сразу в военные годы.
Руководство Еврейского театра предложило мне быть у них заведующим музыкальной частью и главным дирижером, а тогда это было еще со статусом связано: я стал бы не только секретарем Союза композиторов, но и работающим. За это мне полагались...
— ...дополнительные хлебные карточки?
— И карточки, и пайки, а первый год, если честно, мне, как и всем, было голодно. Мечтал, как о несбыточном: неужели наступит время, когда у меня будет кусочек хлеба, покрытый маслом, но после того, как поступил в Еврейский театр, каждые две недели мне там давали паек, и я, как король, приносил продукты домой.
Когда в Еврейский театр позвали, были большие сомнения: идти — не идти. «Как я буду у вас всей музыкой заведовать, когда ее не изучал?» — задал себе вопрос. Они в ответ: «А вы для начала напишите музыку к спектаклю «Некомэ» («Месть»), который мы сейчас будем ставить. Мы вам дадим сборник еврейских песен, вдобавок артисты могут вам дома попеть, чтобы вы этим колоритом прониклись». Я, правда, от их помощи отказался. «Мне это не нужно, — сказал, — попробую так»...
— ...по памяти...
— Все, что я мальчиком в синагоге слышал, до сегодняшнего дня во мне, и не то чтобы эти мелодии повторяю, но тогда я принял, впустил в душу. Сейчас пишу иногда еврейские песни: их Кобзон поет, другие артисты, так вот, когда музыка к спектаклю «Некоме» была готова, они удивились: «Она же наша! — как это тебе удалось?».
За следующие два-три года я написал музыку к ряду спектаклей, дирижировал, приобрел большую практику как музыкант. В консерватории своего оркестра студент не имеет, а я мог дирижировать оркестром Ленинградской филармонии, даже у пятикурсника нет своего театра, а у меня они были на любой вкус. Конечно, война для народа была огромной трагедией, но за это время я прошел полный курс обучения и, когда вернулся в консерваторию, уже очень многое знал...
— ...были состоявшимся музыкантом...
— Шебалин даже написал в Одессу моему профессору Николаю Вилинскому (в Украине это известная фамилия!) письмо, дескать, Николай Николаевич, я очень благодарю вас за то, что так студента моего подготовили. Он все знает, и хотя я с ним занимаюсь, это уже «мастер-класс».
— Вы перечислили множество именитых мэтров, а я знаю, что вы не только в пять лет были приняты к легендарному маэстро Столярскому, но и в шесть познакомились с Шостаковичем — это крупный был композитор?
— Опять перескочили? Должен сказать вам... Вы не сердитесь, можно и об этом, конечно, спросить, но к Дмитрию Дмитриевичу слово «крупный»...
— ...не подходит?
— Нет, совершенно. Вы лучше спросите меня: «Он был гениальным?», и я отвечу: «Он был таким же гением, как самые выдающиеся классики мира» — понимаете?
— Кого еще из современных композиторов, авторов крупных форм, вы можете назвать классиками?
— Вы мне опять задаете трудный вопрос, потому что время сейчас для классиков нехорошее.
— Ну ладно: Прокофьев — классик?
— Давайте я поясню — все-таки долго живу (ну прямо страшно!) и многое на своем веку повидал. Достаточно вспомнить, что в Союз композиторов меня принимали Шостакович, Прокофьев, Хренников, Хачатурян...
— Без комментариев!
— Настроился я им играть много, но после первой части квартета они сказали: «Все, Оскар, вы уже приняты». Я хотел продолжать: «Там еще две части», но услышал: «Оскар, вы уже в Союзе». Теперь... Какие, вы говорите...
— Немножко перефразирую: кого из композиторов ХХ века вы считаете гениями?
— Нет-нет, давайте точными будем. Гениальные композиторы ХХ века на улице не валяются, и вообще, слишком много это слово означает. Гениями были Прокофьев и Шостакович, а остальные — выдающиеся.
— Крупнейшие...
— Крупнейшие, выдающиеся, но не гениальные.
— Итак, гениями вы назвали двоих?
— Ну что делать? — пусть остальные не жалуются. Это просто мое мнение — если по гамбургскому брать счету, не балуясь. Прокофьев создал свой стиль, свое понимание музыки: теперь его нет, но весь мир играет его произведения для оркестров, ставит его балеты. Шостакович сверхгениальный, он прожил, должен сказать вам, очень трудную, неоднозначную жизнь. Вы, Дмитрий, мельком заметили, что Шостакович узнал меня в шесть лет. Это соответствует действительности, а теперь о том, как наше знакомство произошло: слушайте внимательно.
Это было труднейшее время, и хотя всех подробностей я уже не помню, настроение было плохое, а позднее начались эти разгромные постановления ЦК о музыке. (Редакционная статья «Сумбур вместо музыки» в газете «Правда» от 28 января 1936 года подвергла резкой критике оперу Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда» за «антинародный», «формалистический» характер. Статья была опубликована без подписи, однако по стилистике и терминологии (включая ключевое слово «сумбур») перекликалась с опубликованной днем раньше статьей «Заметки о конспекте учебника «Новая история», подписанной именами Сталина, Жданова и Кирова, и Шостакович был уверен в личной причастности к авторству этой статьи Сталина. - Д. Г.).
— Кошмар! — ЦК даже в классическую музыку нос свой совал...
— Кстати, там фигурировал и Прокофьев, но Шостакович был номер один. Когда Дмитрия Дмитриевича ругали, ему, как любому бы на его месте, становилось плохо, и со здоровьем тоже — вот тогда он и начал приезжать в Одессу. Останавливался в гостинице «Красная» и неделю-две жил, дышал морским воздухом... Одесские музыканты знали, что это гений, и понимали, что все эти постановления — полное безобразие, но молчали — спорить тогда было невозможно.
— Страшно!
— Они его приглашали в гости на обеды, на ужины, и Шостаковичу как-то сказали: «Дмитрий Дмитриевич, у нас в Одессе есть маленький мальчик — он пытается писать свою музыку. Вы не могли бы его послушать и составить свое мнение?». Вы знаете, дома меня называли тогда почему-то не Оскаром, а Кадиком, — сам не знаю, почему, и Шостакович под этим именем меня знал. Потом, когда я уже приезжал в Москву, в Ленинград, он обращался ко мне: «Кадик, — а затем поправлялся: — Ой, извините, Оскар — я забыл, что вас уже переименовали».
Вы, между прочим, знаете, как отреагировал Шостакович на приглашение послушать шестилетнего мальчика, то есть меня? Своеобразно. Это был потрясающий человек и высочайший интеллигент, так вот, он спросил: «А когда я мог бы прийти к нему в гости?».
Я сыграл ему несколько своих сочинений... Помню, моя первая пьеса называлась «Осень» (иногда спрашивают: «А что вы написали вначале?», и я эту пьесу играю). Мне за нее и сегодня не стыдно — могу даже инструментировать ее для симфонического оркестра, и будет красиво. Шостакович папе сказал: «Со временем ваш сын может стать настоящим композитором, но надо, чтобы на первом месте в его жизни была музыка. Надеюсь, мы с ним еще встретимся».
Потом — это гробовой юмор! — время от времени стали появляться очередные постановления ЦК (преследование Шостаковича продолжилось 6 апреля 1936 года новой статьей «Правды» «Балетная фальшь», но если опера «Леди Макбет Мценского уезда» обвинялась в сложности, то балет «Светлый ручей» — в легковесности. — Д. Г.), и как постановление — так Шостакович в Одессе.
Поэтому он почти систематически встречался со мной и следил за моими успехами, а теперь трагикомический случай. Украину я очень люблю, поэтому расскажу то, чего ни вы, ни читатели не слышали. Шостакович приехал в Ленинград под впечатлением: «Вот, в Одессе такой мальчик...», и слухи об этом куда-то просочились... В общем, когда гражданская война в Испании шла — помните, между франкистами и республиканцами?..
— ...конечно, 36-й год...
— ...я уже играл на рояле концерты Бетховена, произведения Шумана, Шуберта, Рахманинова, и профессора Московской консерватории, куда потом поступил, советовали: «Оскар, идите к нам лучше как пианист» (водит пальцами, как по клавишам рояля).
— Я смотрю как раз, простите, на ваши пальцы...
— Ну да, но я отказался: «Нет, вместить все то, что во мне есть, в пианизм не могу» — и пошел по композиторской линии (это был правильный выбор, потому что музыку сочинять — моя жизнь).
Так вот, когда в Испании шла война, в Одессу приходили оттуда пароходы и привозили апельсины, финики, всякие южные фрукты. Наш портовый город был заполнен испанскими моряками, вся страна переживала за Испанию, которая казалась такой романтической, и под впечатлением от этих событий и еще фортепьянного «Карнавала» Шумана я «Испанский карнавал» написал. Знаете, даже сейчас он бы неплохо звучал — я бы, конечно, кое-что переделал, но можно оставить и так. Это сочинение я играл здорово, а тут школу Столярского повезли на гастроли в Киев. Этим ЦК Компартии Украины занимался — целое дело. Строго отбирали участников...
— ...чтобы не ударить в грязь лицом перед столицей...
— ...Бог знает, сколько волнений было, а я должен был сыграть там свой «Карнавал». Вечером накануне прошел концерт школы: в программе Бетховен, украинские композиторы, а в середине на сцену вышел я...
— Не помните, в каком это было зале?
— В киевском Дворце пионеров — не знаю, он еще существует?
— Ну, конечно — там сейчас Колонный зал имени Лысенко...
— И тогда там концертный был зал, так? В общем, утром в центральной партийной прессе вышла статья, где говорилось, что «зараза формализма через Шостаковича передалась и ребенку Фельцману, который написал формалистическое произведение «Карнавал». Мне тут же сказали: «Ты не волнуйся... Мы тебе с мамой (я же с мамой поехал. — О. Ф.) купили...
— ...обратные билеты...
— ...и давай быстрее отсюда мотай. Вы уже высчитали, сколько тогда мне было? В 15 лет, получается, меня объявили формалистом и от греха подальше отправили...
— Хорошо еще, что не расстреляли!
— В 15 лет не расстреливали (смеется), а с Дмитрием Дмитриевичем потом, уже в Москве, мы жили в одном доме и общались до последних его дней: в моей судьбе он сыграл огромную роль.
— Оскар Борисович, многомиллионной аудитории (бывшей советской) вы известны прежде всего как автор вошедших в золотой фонд песен, и, наверное, первым знаменитым шлягером, который до сих пор считается вашей визитной карточкой, стали «Ландыши»...
— Ну, вы все знаете...
— Исполнила их тогда Гелена Великанова...
— Может, опять перескочим?
— Ну уж нет: читателям, я уверен, интересно узнать историю этого хита всех времен и народов — «Ландыши, ландыши, светлого мая привет...».
— Ой, сейчас я 10 новых песен записал в исполнении Леонида Серебренникова с оркестром, и буквально вчера у меня был концерт в галерее Шилова — презентация нового диска, премьерное исполнение на публике. Ладно, об этом потом расскажу... Вы меня спросили про «Ландыши»?
Много лет назад (я был не то что популярным, но все уже обратили внимание, что есть такой Оскар Фельцман) в московском Саду «Эрмитаж» каждую весну и лето шли новые эстрадные программы. Там выступали выдающиеся исполнители: Утесов, Шульженко, Набатов... Пела и Геля Великанова, и меня попросили написать для нее танцевальную песню. Я взял стихи у Ольги Фадеевой (очень одаренный поэт, она тонко чувствовала танцевальность песни), сел к роялю, и буквально за полчаса работа была готова. Написал клавир, отдал Геле, а сам уехал на юг отдыхать. Спустя две недели получаю письмо: «Советуем тебе вернуться — вся Москва поет «Ландыши», а для меня это было ново, впервые...
— Это вам не классической музыкой заниматься...
- (Смеется). Ну да. Приехал... Елки-палки, иду по улице, и вдруг какие-то девушки (напевает): «Ландыши, ландыши...». Я представить себе не мог, что когда-нибудь повсюду запоют мои песни (Исаака Дунаевского — другое дело), думал, если такое случится, умру от разрыва сердца. Все было потрясающе и продолжалось несколько месяцев, как вдруг...
— ...вмешались партия и правительство...
— Они самые. Кто-то наверху сказал, что «Ландыши» — это пример пошлости и низкопробности, что они отвлекают наших людей от доблестного труда на благо Родины и расшатывают устои советской власти. Примерно так...
— Какие, Господи, прости, идиоты!
— Ну, я сейчас не об этом — все понятно и так, но сразу же песню запретили на радио, на телевидении, перестали в официальные концерты включать. В прессе меня последними бранили словами — у нас любили того, кто впал в немилость ЦК, громить каждую неделю в разных газетах.
— Кошмар!
— Теперь у нас на телевидении (у вас, наверное, тоже) есть передачи, где людям разные задают вопросы и за правильный ответ платят деньги — два рубля, 22, а то и все 122 — вот и я вас спрашиваю: «Сколько лет меня ругали за «Ландыши»?». Варианты на выбор: год, два, три... Ни за что не угадаете: меня травили за эту песню 23 года — точно! Это подтверждено документально, откройте газеты — там все есть.
Все это время «Ландыши» считались образцом безвкусицы, и если требовался отрицательный пример, тут же вспоминали обо мне. Мало, конечно, радости, когда твое имя полощут все, кому не лень, но тут интересная получается бухгалтерия: за «Ландыши» меня ругали, а чтобы другую мою музыку запрещать — нет, этого не было. Наоборот, я был хорошим, нужным власти композитором и продолжал писать песни...
— Еще и какие!
— И все это исполнялось, но на всякий случай: «Это Фельцман, который написал «Ландыши»... Одного большого чина несколько лет назад, когда все уже давно отшумело, я спросил: «Слушай, зачем меня 23 года ругали за «Ландыши»? Хватило бы и месяца — я не глупый человек, все бы понял... Или не понял бы, но почему нельзя было вовремя это издевательство прекратить?». Он плечами пожал: «Ну, не знаю — в ЦК так решили», а другой добавил: «Ну да, критиковали, но ты же был одним из самых богатых композиторов». С утра до вечера твои «Ландыши» пели, а потом в разных странах их подхватили: в Японии квартет Dark Ducks («Темные утки») исполнил, в Чехословакии (напевает): «Конвалинки, конвалинки» — это ландыши в переводе, да где угодно! Нет, я сейчас, как говорится, в порядке — это классика танцевальная.
— «Карл-Маркс-штадт, Карл-Маркс-штадт...» — помните? Была такая перепевка на немецком, сделанная группой «Мегаполис»...
— О! Я вам сейчас смешную историю расскажу! Как-то мне кто-то сказал: «Если бы ты не написал «Ландыши», жил бы спокойно в почете и уважении», так вот, я не согласен. Я Оскар Фельцман только вместе с «Ландышами» — понимаете?
— Много денег за «Ландыши» вам приходило?
— Много.
— Ну сколько они в месяц давали?
— Подсчитать не могу, потому что, простите, у меня и другие шлягеры были: «Черное море мое», «Венок Дуная»... Я не жалуюсь, а насчет «Ландышей»... Сказать вам то, чего совсем уж никто не знает?
— Конечно...
— В послевоенный период председателем ВААП (Всесоюзного Агентства по охране авторских прав) был у нас Хесин, так вот, он сказал: «Ребята, надо добиваться новых размеров авторских отчислений»...
— Повысить хотел процент?
— Совершенно верно, «потому что сейчас получается очень мало — это неправомерно. Я пойду к Косыгину и с ним поговорю». Кто такой Косыгин, вы в курсе?
— Председатель Совета Министров СССР...
— Хесин, короче, добился приема, изложил свою просьбу, а Алексей Николаевич его спросил: «Скажите, а вы подсчитывали, сколько Фельцман получает за «Ландыши»?». Хесин растерялся: «Нет...». — «Давайте тогда перенесем этот разговор на завтра: подсчитайте, сколько там набегает, и приходите». Когда на следующий день Косыгин увидел цифры, сухо отрезал: «На этом наш разговор окончен — все остается по-прежнему».
— Золотыми «Ландыши» оказались...
— Ну точно золотыми. (Пауза). Вы вот меня спрашиваете про заработки... Вообще, не сердитесь, но задавать такие вопросы не принято. Я часто бываю в Америке, в других странах — там это табу.
— Советскому классику можно и не скрывать...
— Нет, знаете что? Лучше скажу так: денег я зарабатывал много, но проживал их с семьей. Сначала женился, потом сын Володя родился — о нем я потом расскажу... Одно время я зарабатывал очень много — страшно даже говорить, сколько. Суммы не называл никому, хотя ничего стыдного в этом нет.
— Сегодня уже опасаться нечего...
— А я и не опасаюсь. Наверное, по размеру авторских я шел после Дунаевского...
— Послереформенными тысяч 30 в месяц набегало?
— С ходу перевести не могу, но, видимо, да — если не больше... Ну, ладно вам — читателям, которые уже волнуются, что там да как, признаюсь: не знаю, куда эти деньги делись. Я жил широко, ко мне часто ходили друзья...
— ...вы закатывали для них банкеты...
— Тратил, не считая, на старость ничего не копил, и сейчас не жалуюсь — все у меня в порядке. В то время не принято было над каждой копейкой трястись и постоянно думать, что надо что-то откладывать, собирать — ерунда! И Дунаевский так же широко жил, и Соловьев-Седой, и Блантер — это было нормально, в порядке вещей, и я ни о чем не жалею.
18.02.2011 10-09
|