Cначала время встало в позу, потом — ему позировало
Владимир ТОЛЬЦ «НОВАЯ ГАЗЕТА»
– Любопытство и близость: я рисовал или близких мне людей, с которыми жизнь прожил, или действительно любопытных людей времени, эпохи, города, если удавалось до них, что называется, достучаться. И только с натуры.
— А с чего все начиналось?
— В 1970 году я отдыхал вместе с Борисом Слуцким. Говорили про жизнь, и он сказал: «Боречка, время надо рисовать, чего вы валяете дурака?». Я говорю: «Ну так садитесь, Борис Абрамович».
А много лет спустя Фазиль Искандер сказал: «За то, что ты меня рисуешь, подарю название твоей серии: «Последние люди Империи».
— Неудивительно, что в этой галерее довольно много художников, писателей, что там есть такие видные политики, как Хрущев. Удивляет портрет, например, выдающегося шпиона Судоплатова…
— Так складывались обстоятельства. Как, например, судьба свела меня с Хрущевым? Это уже довольно известная история — скандал в Манеже в 1962 году.
У меня там висели четыре картинки в разных углах, и Хрущева вынесло на них. На четвертой он уже: «А-а, это опять ты...». Так я оказался замеченным, а потом меня вставили в доклад Хрущева по поводу всех этих событий. И я получил, что называется, печать на задницу, вексель, который должен был с годами оправдать, потому что я стал публичным человеком с определенной репутацией…
— Всего, что сказал Хрущев в Манеже по поводу работ Жутовского, воспроизвести нельзя. Но ведь потом ты его рисовал с натуры?
— Моя покойная жена в то время работала в АПН, в редакции теленовостей. Эту редакцию создали, чтобы дать работу человеку, который едва не начал третью мировую войну, — Большакову. Когда после Карибского кризиса стало очевидно, кто такой Большаков, какова его роль, он был в 24 часа изгнан из Соединенных Штатов. В Москве решили его трудоустроить. Работать он не умел, но умело интриговал — это была его профессия. В редакцию напихали несметное количество начальственных детей: сын Круглова (министра МВД при Хрущеве), дочка Фурцевой. Моя жена там была «рабочей лошадкой», замом главного редактора.
Там я познакомился с внучкой Хрущева. Мне его после 1962 года стало жалко. Начинал жалеть после 1962-го, но уж после 1964-го — безусловно. Я посылал ему через внучку на день рождения небольшие подарочки, а он мне в ответ — свои рассказики, лукавые, но интересные. Например: вся история 1962 года, с его слов, была затеяна Ильичевым, который хотел из членов ЦК стать членом Политбюро, для чего и была затеяна вся эта идеологическая канитель.
— В какой форме он присылал тебе эти рассказы?
— Передавал через внучку, она мне их старательно пересказывала. Вся эта история доигралась до того, что в один прекрасный день Хрущев позвонил мне и пригласил на день рождения. Это был последний его день рождения. Мы поехали к нему на дачу.
А перед этим на Западе вышли его воспоминания. Моей жене, знающей английский язык, дали эти воспоминания на несколько дней: чтобы она прочитала и по-русски написала краткое резюме для высших начальников, которым важно было знать об этом, но читать самим не было ни времени, ни умения. Я всю дорогу до дачи ее уговаривал: сделай милость, задай вопросы по этой книжке. Она очень боялась, но задала несколько вопросов: о Харькове, о Власове, о финской войне. Может быть, еще были, но я помню только эти три. И он ответил.
Потом она мне сказала: «Один к одному, как в книжке». Из чего стало понятно, что книжка наговорена именно им, он ее автор.
Приехали мы к нему на дачу рано, часов в девять утра, и провели там часа четыре. Очень скромный был завтрак, скромный обед, а потом мы гуляли. Я ему говорю: «Никита Сергеевич, можно я, во-первых, вас пофотографирую, а во-вторых, сделаю набросок для вашего портрета?». Он говорит: «Да ради бога!». Сел на лавочку в накидке такой суконной, теплой. «Это, — говорит, — мне де Голль подарил».
Я сделал несколько набросков, а потом приехал домой и дорисовал этот портрет. Когда мы с Хрущевым прощались, он мне сказал: «Ты уж на меня зла не держи, я ведь как попал туда, не помню, кто-то меня туда завез. И водят меня там, и кто-то из больших художников говорит: «Сталина на них нет!». Я на него так разозлился, и стал кричать на вас, а потом люди этим и воспользовались».
Как пишут биографы художника, «после не слишком благожелательного хрущевского отзыва» 1962 года для Жутовского была закрыта всякая возможность участия в выставках в СССР. С другой стороны, скандальная «рецензия» Никиты Сергеевича способствовала бурному промоушну работ художника за границей. С 1964 работы Жутовского экспонируют в Финляндии, Канаде, Италии, Чехословакии, Польше, Германии, Испании, Франции, Англии, США. Через пять лет его даже приняли в Союз советских художников.
Но в СССР работы его еще долго не выставлялись, разве что в 1979-м на полуофициальной выставке на Большой Грузинской в Москве. В то же время он много работал в разных жанрах — и как книжный график, и как живописец. И вовсю уже шла работа над «Последними людьми Империи».
— Из своих 70 лет 65 живу в одной и той же квартире, в одном и том же доме, в одном и том же дворе. Поэтому публика, которая крутилась там на протяжении моей жизни, — все друзья, приятели, знакомые. Один сосед был одесский вор Рома, ныне покойный, мошенник, восемь судимостей.
Когда я попал в аварию в 1975 году, то в больницу — в Симферополе это случилось — он через день присылал посылки, набитые шоколадом, икрой. Мне было крайне неудобно. Я пишу ему: «Рома, ты с ума сошел!». Он отвечает: «Я понимаю, ты жрать не будешь, но докторов надо кормить».
Роскошный был парень, купил себе должность журналиста в одной из московских газет. У меня висит его фотография в мастерской, где написано: «На память Бори от Ромы». А один из моих знакомцев был в юности вором в законе, а стал заместителем заведующего отделом ЦК партии.
— Расскажи об истории портрета Судоплатова.
— Абсолютно невероятное стечение обстоятельств. В один прекрасный момент, придя домой к моему школьному приятелю, я встретил очень красивую, с хрипотцой, остроязычную даму — Эмму Карловну. Хозяева дома потом сказали: «Это жена Павла Анатольевича Судоплатова, заместителя Лаврентия Берии, и он теперь сидит в тюрьме». «А как же это случилось?» — «Он порядочный был человек, интересный, милый, и когда произошла вся история с Берией, Судоплатов впал в летаргический сон. Когда он проснулся, то узнал, что его за это время оболгали. Его осудили и посадили»…
Вот такая была легенда. Эмма Карловна — одесская еврейка, бывший полковник того же самого НКВД—КГБ — вела отважную жизнь! У нее были двое сыновей: один приемный, один свой. Она шила платья, зарабатывала деньги, посылала посылки во Владимирскую тюрьму. Много лет спустя, когда Судоплатов вышел из тюрьмы, он стал заниматься литературой, переводил для Детгиза книжки — без всякого высшего образования, но он знал польский, молдавский, украинский. Книжки свои он дарил всем: у меня есть одна или две, с дарственной надписью.
И вот в 1983 году я позвонил матери моего приятеля, которая продолжала с ними поддерживать отношения, и говорю: «Анна Геннадьевна, а что если я нарисую портрет Павла Анатольевича Судоплатова? Все-таки уже немолодой человек...». Она созвонилась с ним, тот немедленно согласился, и на следующий день или через день мы сели на машину и поехали к нему домой. Он тогда жил на улице Королева, недалеко от телецентра. Эмма к тому моменту была очень серьезно больна — болезнь Паркинсона. Я держал себя кулаком за все места, лишь бы чего лишнего не ляпнуть, потому что при моей трепливости это могло быть безумно опасно.
Дом был странный, нелюдимый, неуютный, какие-то книжные полочки, на них засунуты фотографии, где Павел Анатольевич с курсантами школы КГБ в Киеве, с курсантами школы КГБ в Курске, несколько рисунков на стенках висят. Я говорю: «Какие любопытные картинки» (лукавил, конечно, потому что картинки были средние). Он говорит: «Ну это художник Щербаков. Наш человек». И я его спросил: «Павел Анатольевич, а не хотели бы вы написать про свою жизнь?». «Нет, — говорит, — это невозможно». Правда, потом оказалось возможным. Через какое-то время я объявил перерыв, и он пошел к Эмме Карловне. Она лежала в соседней комнате на кровати. Он прилег рядом с ней. (С Эммой Карловной у нас были дивные отношения, мы ездили к ней в гости в особняк Ягоды на улице Мархлевского. Когда он сидел в лагере, она еще продолжала жить в этом доме.)
Он лежал, лежал, потом говорит: «Вы знаете, Боря, у нас был такой случай. Я тогда в Харькове работал и каждые выходные ездил в Одессу, за Эммочкой ухаживал. Однажды приезжаю из Одессы в понедельник, а мне говорят, что в городе объявилась антисоветская группа и расклеивает листовки. Мы сразу поняли, что листовки написаны от руки молодым человеком, потому что в слове «буржуазия» было три ошибки. Мы быстро нашли этого молодого человека и тех, кто его вдохновлял, и доложили по начальству. У нас тогда начальником был Косиор, может быть, вы слышали это имя?» — «Конечно, слышал». — «Косиор выслушал нас и говорит: «Ну, с теми, кто вдохновлял, разговор короткий. А молодого человека не трогать». И вы представляете, Боря, молодого человека не тронули». Помолчал немножко: «Много было гуманного, много»…
— Когда ты его рисовал, ты понимал, что этот человек непосредственно занимался убийствами? Ты знал историю о Троцком, про Коновальца?
— Начну издалека. Одним из моих ближайших любимых родственников был дядька Толя. Он воевал, был ранен, вернулся. Будучи уже раненым, сражался в войсках второго эшелона. После госпиталя пошел в военкомат на сверхсрочную службу, потому что мама его пухла с голоду, сапоги он перевязывал веревкой, это я сам помню. Закончил он свою карьеру военным секретарем у Лаврентия Берии. И оказался под ударом: когда Серов приехал обшаривать кабинет Лаврентия Берии — он как раз дежурил. Две недели потом отсидел в одиночке, его все-таки выпустили, и он быстро из органов уволился. К тому времени окончил институт автодорожный, потом стал одним из крупнейших специалистов по автомобильным шинам в России. Очень приличный был и достойный человек.
Я помню, как он к нам приезжал. Обязательно с бутылкой водки, мамке отдавал пистолет, та его прятала в стол, он выпивал свою бутылку, наливал ванну холодной воды и ложился в нее спать до утра. Утром вставал как огурец, брал пистолет и уезжал. Это он так отдыхал. В один из его приездов я его спрашиваю: «Толька, скажи, кто такой Судоплатов?». Он посмотрел на меня белыми глазами: «Суперубийца. Чтобы духу твоего там не было». Но любопытство ведь сильнее, нарисовать такую фигуру в ту пору казалось мне привлекательным.
— Совершенно другой человек из этой галереи «последних людей Империи» — покойный историк Натан Эйдельман. Ты его тоже рисовал…
— Я не только его рисовал — я с ним учился в школе, с четвертого класса, мы с ним были приятелями и соседями на протяжении многих лет. Это была поразительная личность.
Его интересовало все — от Римской империи до нынешнего дня. Он обожал рассказывать о том, что вычитал. Причем, когда он рассказывал, появлялось ощущение, что с Плутархом он пил водку, а с Екатериной Второй занимался блудом и мешал ему в этом деле один из братьев Орловых, досадно ввязываясь в их отношения. Для него История была родным домом. Он говорил: «Невозможно представить себе будущее, невозможно жить в будущем, поэтому я живу в прошлом». Больше десяти лет прошло после его смерти, а при упоминании имени Натан Эйдельман нет человека, который оказался бы равнодушным.
Такими же были и Лева Разгон, и недавно умерший Даниил Семенович Данин. Эти люди, оказывается, с годами становятся частью твоего тела и твоей жизни. А поскольку твоя жизнь утончается, то они увеличиваются как составляющая твоего пребывания во времени.
Нашей жизнью управляли страх и любопытство, точнее сказать, любопытство страха. Вот ты сегодня начал спрашивать про Хрущева и про Судоплатова, а не про интеллигентов, поэтов, писателей, художников. Ты начал со страха, сопровождавшего нашу прожитую жизнь. На самом деле все наши разговоры — это проблемы выживания в обстоятельствах, которые нас окружали. Чем мы сейчас отличаемся от более молодой публики? Та свобода, та куцая свобода, которая пришла сегодня в нашу страну и на нашу землю, им кажется нормальной мелочью, необходимой категорией, но недостаточной. В прошлые времена мы не могли себе даже представить, что можно так жить.
— А кого труднее всего было рисовать из «последних людей Империи»?
— Трудно — вряд ли, потому что это — ремесло, и ремесло отточенное. Кто-то получался, кто-то иногда не получался — это бывало, но нечасто. Трудно рисовать красивых людей, трудно рисовать человека с медальной мордой лица… Поймать похожесть и точность — а портрет должен быть похожим, это непременное условие — это очень трудно. Мало женщин рисовал: они все хотят быть моложе и красивее, а мне хочется рисовать складки и буераки. Я помню, нарисовал Маргариту Алигер. Она посмотрела и говорит: «Боречка, портрет очень хороший, только вы его никому не показывайте!».
— Я тоже обратил внимание, что мужчин в этой галерее гораздо больше. Мне симпатичны там самые разные люди, которых я лично знал, — например, Булат Окуджава, и те, к кому относился с большим пиететом. Например, Зиновий Гердт…
— Гердт был человек прелестнейший, гостеприимный и доброжелательный. Звоню: «Зямушка (а мы давно знакомы), я хотел бы портрет ваш нарисовать». Он говорит: «Приезжай, мой хороший!»
Я приехал на дачу к нему, сидим, рисуем. Он уже болен, печалится: «Ты понимаешь, в чем дело, вот полгода Булат не звонит и не приходит. Ну что такое? Мы же друзья… А этот (имярек) все время приходит… Да налей-ка водки, давай за Тоника (Натан Эйдельман. — В.Т.) выпьем. Давай выпьем за нашего хорошего. Как нам жалко! Как нам жалко!.. Ты знаешь, недавно в Одессе был, зимой — ранней весной. Приехал: снег идет, сырость, грязь, какая-то гостиница жалкая. Я зашел туда: простыни мокрые, я свернулся калачиком, утром встал, весь продрог, думаю, надо пойти чего-нибудь горяченького выпить. Выхожу на улицу: солнце, чайки летают. Я хромаю по улочке. Две еврейки стоят в подворотне в тапочках. Одна другой говорит: «Хая, посмотрите, какие погоды». Другая отвечает: «Да, как жалко тех, что умерли вчера»… Он был роскошный, но с бешеным достоинством. Если кто-то повел себя дурно, он не подавал руки, не кланялся ему всю последующую жизнь, проходил мимо. Его побаивались даже. Он так мило, деликатно что-нибудь такое скажет, от чего остатки волос выпадают…
— Империи, галерею последних людей которой ты создал, уже нет. Люди «последние» еще есть. Кого бы тебе хотелось нарисовать из тех, кого ты не включил еще в эту серию?
— Многих… Хотелось бы нарисовать Горбачева. Я абсолютно убежден, что это личность Истории. Нарисовал бы с удовольствием Ельцина, это тоже человек Истории. Тем более что я знал его еще по Свердловску: он играл в волейбол за Уральский политех, а я — за «Уралмаш». Но политика меня не так сильно интересует и занимает. Да и надо признаться, что помельче стала публика, помельче…
— Вот об этом я хотел сейчас тебя спросить. Ты ведь наблюдаешь людей. Что изменилось в этих лицах, в персонажах ушедшей эпохи? Что появилось нового в лицах новых людей нового времени?
— Ремесло, профессия, страх и время на лицах откладывают свой отпечаток. И ты не можешь себе представить, чтобы римский гладиатор был с лицом современных генералов. Это же не генералы теперь, это просто должностные лица в погонах. А вспомним Чуйкова, или Рокоссовского, или Жукова — и сравним их с мордами сегодняшними…
Время накладывает отпечаток. Наше время вялое, трусливое, жалкое. Они ни в чем не уверены, они ничего не диктуют, они все время за кого-то базарят или, как теперь говорят, лоббируют. Они — мелкая публика, и по мордам это видно. Кукольный театр из этих людей был бы одно удовольствие.
21.08.2003 12-08
|