Чудо о драконе
CN
Еще не были написаны пьесы-сказки, составляющие ныне славу Евгения Шварца, когда он сам сделался героем романа.
Среди пассажиров «Сумасшедшего корабля» — книги Ольги Форш, описавшей в 1931 году странный быт петроградского Дома искусств, где после революции образовалось что-то вроде общежития (или коммуны) литераторов и художников, есть и любимец публики «Геня Чорн — импровизатор-конферансье, обладавший даром легендарного крысолова, который, как известно, возымел такую власть над ребятами, что, дудя на легкой дудочке, вывел весь их мелкий народ из немецкого города заодно с крысами... Сейчас он вознес римский свой профиль».
Сравнение Шварца с гаммельнским крысоловом, способным увести за собою детей (да, пожалуй, и взрослых), выразительно, но далеко не точно. Ведь крысолов, согласно немецкой легенде, увел детей в преисподнюю, а Шварц вел их к радости и добру. Он уже тогда, в ранние свои петроградские годы, был сказочником; правда, еще не писателем, а гораздым на выдумки актером и режиссером, зачинщиком импровизированных игр.
В 1920-е годы он написал для детей два десятка книг. Многие из них — хорошие книги, и это было бы еще заметней, если бы Шварц не создал затем свои пьесы-сказки, в том числе такие шедевры, как «Голый король», «Тень», «Дракон», «Обыкновенное чудо».
Появление сказочных пьес переосмыслило предыдущую работу писателя, придало ей подготовительный, «предисловный» характер. Талант Шварца был театральным по своей сути и, кажется, унаследованным. Вряд ли случайна цепочка совпадений: театральные интересы семьи, актерские попытки его матери и то, что его двоюродный брат, Антон Шварц, стал одним из основоположников искусства художественного чтения в советскую эпоху. Евгений Шварц, так сказать, мыслил театром. Сценическая сказка стала для него счастливой, хотя и закономерной находкой. Он нашел самого себя — драматурга-сказочника.
Все, кто знал Шварца, вспоминают о нем как о замечательно добром и деликатном человеке. Раньше или позже во всех этих воспоминаниях всплывает имя Чехова: мемуаристы регулярно называют Шварца «чеховским человеком». Как личное несчастье он воспринимал все несовершенства мира — насилие и ложь, деспотизм и предательство, самовлюбленность и клевету. Он был тончайшим устройством для восприятия мира в зримом и нравственном аспекте — художником и моральным мыслителем, поэтом.
Но Шварц не мог не почувствовать, что художественный метод Чехова, прозаика и драматурга, едва ли пригоден для изображения послечеховской действительности. Органичный для кризисных состояний, этот метод оказывался бессильным перед состояниями катастрофическими. Быть может, поэтому и затянулся так у Шварца «ранний» период — свои знаменитые пьесы-сказки он стал сочинять уже на четвертом десятке.
Этому предшествовало сближение Шварца с группой молодых писателей, называвших себя загадочным словом «обериуты», прежде всего — с Даниилом Хармсом (чей отец, к слову сказать, послужил в свое время прототипом героя чеховского рассказа). Остро переживая нелепость бытия и свою отторженность, склонные к эксцентрике и насмешке, обериуты изображали трагизм повседневности, тоску неодухотворенности, ужас обывательщины. Нелепость этого пласта жизни, угадываемую у Чехова, они довели до гротеска и абсурда. «Отойди, любезный, от тебя пачулями пахнет», — эту барственную фразу чеховского Гаева («Вишневый сад») Шварц, пародируя, сводит к абсурду: «Отойди, любезный, от тебя псиной пахнет», — говорит в сказке «Два клена» один персонаж другому, но этот другой — пес.
Шварц не принадлежал к обериутам формально, но каждая из его зрелых пьес и едва ли не любое место из этих пьес сочится и брызжет «обериутством». В «Голом короле» (1934) королевское величество, желая развлечься, зовет шута. Шут неожиданно оказывается «солидным человеком в пенсне» и рассказывает «очень смешную историю»: один купец вышел из лавки, да как споткнется — и ляп носом о мостовую! А тут шел маляр с краской, споткнулся об купца и облил краской проходившую мимо старушку! А старушка испугалась и наступила собаке на хвост! А собака укусила толстяка! А толстяк... Но тут король, изнемогая от смеха, останавливает шута: «Ха-ха-ха! Ну и шут у меня! Старушку за хвост!.. Что мне нравится в нем — это чистый юмор. Без всяких намеков, шпилек...»
В этой сцене — типично обериутский юмор абсурда. Шварц то ли воспроизводит, то ли пародирует характерные сюжеты Хармса. Тоталитарный режим одного за другим исключил из жизни талантливых обериутов, но — и тут один из удивительных парадоксов судьбы Шварца — на сценах продолжали идти его вполне обериутские пьесы. Они стали как бы отмщением за неправедно убиенных, а нас побуждают задуматься: не попадаем ли мы в положение короля, столь чуткого к юмору, когда смеемся над шварцевской сатирой...
Не выше королевского понимания была догадка критики, одно время считавшей пьесы Шварца простыми инсценировками ходовых сказок. Разумеется, шварцевская «Тень» (1940) использует сюжет одноименной сказки Андерсена, а «Голый король» — сразу три его сюжета. Но упрекать драматурга в заимствованиях или, не дай Бог, в подражаниях — нелепо. Художественной своеобычности шварцевских «сказок для театра» могли бы позавидовать многие «оригинальные» пьесы.
Персонажи популярных сказок не самостоятельны — они производны, функциональны: что задано сюжетом, то они и делают. Для сцены это не годится. Сцена требует, чтобы сюжет двигался введенными в действие характерами, их страстями и наклонностями. Вот это и сделал Шварц: он создал сказочным персонажам характеры. Такие характеры, что их взаимодействие должно породить уже известный сюжет. И какие же замечательные, «вкусные» и содержательные характеры написал Шварц!
В его королях и министрах, принцессах и царедворцах, мы, удивленно смеясь, узнаем наших современников, никогда не носивших ни королевской мантии, ни придворных титулов. В причудливых сказочных образах отчетливо и гротескно проступает то склочник из коммуналки, то уличный хам, то самовлюбленный дурак, то обнаглевший от безнаказанности чиновник, то самовластительный злодей. Шварц имел основание — и право — сказать (в прологе к «Обыкновенному чуду», 1954): «Сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а для того, чтобы открыть, сказать во всю силу, во весь голос то, что думаешь».
Действительно, в сказках Шварца крупным планом разыграны, рассмотрены и проверены наиболее типичные нравственные коллизии общечеловеческого репертуара. Вот конфликт между настоящим ученым и паразитом, который, ясное дело, без настоящего существовать не может — надо же на ком-то паразитировать («Тень»). Вот конфликт между теплой силой сердца и леденящей силой бессердечия («Снежная королева», 1938). Вот переходящий из одной сказки Шварца в другую мотив всепожирающей тирании, мотив страха и порожденного им предательства...
Более того: Шварц походя, сам того не заметив, решил задачу, над которой бились многие его предшественники. Он создал убедительные и обаятельные образы положительных героев — в сатирических произведениях. Одного из них (в «Драконе», 1943) он назвал Ланцелотом — именем героя старинного рыцарского романа, которым мог бы зачитываться еще Дон Кихот. Да и сам Дон Кихот тоже стал шварцевским героем (в одноименном киносценарии). Извечная наша отечественная мечта о хорошем человеке, о человеке воистину прекрасном, привела драматурга к образу странствующего рыцаря, как приводила она к тому же образу Достоевского, Владимира Соловьева, Тургенева, Булгакова и других «взыскующих» художников. Дон Кихот — как бы предел, к которому стремятся все любимые герои Шварца: каждый из них наделен талантом бескорыстного добра и тратит этот свой талант с безоглядной смелостью.
Слова Корнея Чуковского, сказанные по другому поводу, как нельзя лучше характеризуют творчество Евгения Шварца: «По-моему, цель сказочников заключается в том, чтобы любою ценою воспитать... человечность — эту дивную способность человека волноваться чужими несчастьями, радоваться радостями другого, переживать чужую судьбу, как свою... Вся наша задача заключается в том, чтобы пробудить... эту драгоценную способность сопереживать, сострадать, сорадоваться, без которой человек — не человек».
Но если бы сказки Шварца уверяли, будто все люди четко делятся на добрых и злых, на праведников и негодяев, — это было бы ложью, дезориентирующей читателя и зрителя. А сказка, считал Шварц, рассказывается ради правды. Поэтому исподволь, постепенно в его произведениях для театра начинает звучать обычно не свойственный сказкам мотив внутренней противоречивости человека, сложной диалектики добра и зла. Конечно, зловещая Тень — антипод Ученого, но не он ли ее породил? Конечно, седой придворный, у которого «прекрасное, грустное лицо», очень любит и жалеет животных, но не он ли оказывается королевским палачом, рубящим голову Ученому?
Это противоречие беспокоило Шварца еще в довоенные годы и — особенно — в годы войны, когда он задумался: а что будет с людьми после победы — в Германии, да и в любезном отечестве тоже? Достаточно ли разгромить гитлеровский рейх, чтобы вытравить фашистскую заразу, затаившуюся до поры в подполье человеческих душ? Душ побежденных, душ победителей? В те же годы над тем же вопросом задумался английский писатель Джордж Оруэлл. На протяжении всей войны он сочинял антифашистские передачи для радио, а к ее концу отправился в Германию, чтобы взглянуть на агонизирующий фашистский рейх собственными глазами. Английский писатель пришел к выводу: фашизм — это даже не идеология, но что-то более глубинное, едва ли не архетипическое в юнговском смысле. К подобному выводу Шварц пришел на несколько лет раньше Джорджа Оруэлла. О своих опасениях Оруэлл рассказал в фантастическом романе «1984», а Шварц — в своей пьесе-сказке «Дракон».
Жители сказочной страны, освобожденные отважным Ланцелотом от тирании Дракона, немедленно избирают себе нового тирана: без Дракона они уже не могут. В этой жестокой выходке сказочника — боль за искаженные человеческие души, горькое пророчество, вопль предупреждения. Фашизм предстает как самый нелепый и бесчеловечный «сверхобериутский» абсурд, порождение темного обывательского сознания. И Ланцелоту, только что на пределе сил одолевшему в бою Дракона, предстоит другой, по-видимому, более трудный подвиг — нравственно-педагогический: борьба с «нутряным» Драконом, с «драконизмом» в душах освобожденных им людей. У мрачных пророчеств есть трагический недостаток: они сбываются.
Для того чтобы делиться своими мыслями, Шварцу был необходим театр особого рода — интеллектуальный, взывающий не только к чувствам, но, прежде всего, — к разуму. Нужен был театр больших обобщений, избегающий мелочного жизнеподобия, не говоря уже о натурализме. Театр подчеркнутых условностей, делающих безусловной авторскую мысль. Сценическое существование шварцевских пьес-сказок в тридцатые—сороковые и «другие годы», как сказал современный писатель, — одна из загадок, скорее, даже парадокс театральной истории. Ведь советский театр тех десятилетий ориентировался как раз на безоговорочное и догматически-приказное жизнеподобие. Это может показаться невероятным, но пьесы Шварца — едва ли не единственное в тогдашнем театре явление, примыкающее к традиции Мейерхольда, Чапека, Брехта. Шварц многое позаимствовал у этой традиции, за исключением ее жесткости. Вместо жесткой притчи у Шварца поэтичная сказка.
И еще: Шварц был автором едва ли не последних в русской драматургии литературных пьес. Литературная пьеса — понятие очевидное, но труднообъяснимое. Во всяком случае, с пресловутой «драмой для чтения» она не имеет ничего общего. Драма для чтения — положенная на голоса романтическая поэма, философский трактат или еще что-то, взятое в отвлечении от театра, даже воображаемого. Литературная пьеса, напротив, синтезирует сценическое действо с некоторыми особенностями прозы, прежде всего, — с ее высокой литературностью. Она может читаться как роман и разыгрываться на сцене, не обнаруживая ни малейшего ущерба с той или другой стороны.
Странным образом не было замечено, что лучшие создания русской драматургии 1920-х — начала 1930-х годов, осуществленные в разных, более того — взаимоисключающих театральных традициях, были, несомненно, литературными пьесами: «Мандат» и «Самоубийца» Николая Эрдмана, «Дни Турбиных» и «Бег» Михаила Булгакова, «Клоп» и «Баня» Владимира Маяковского. В этот же ряд — по признаку высокой литературности — становятся и завершают его вершинные вещи Евгения Шварца: философские сказки в чтении, блестящие сказочные пьесы на сцене. В том и другом качестве они удивительно хорошо сохранили свое художественное обаяние и, к сожалению, актуальность.
24.12.2003 12-52
|